— Спешили, — сухо оборвал его Демьян. — А то, гляжу, тута и без нас вовсю «учёт» вели. Теперь вот на площади суд устроили, а где все были когда других хоронили? Где все были? Когда восемнадцать тел опустили в землю! А?!
Николаич покраснел, затем побледнел, голову опустил как все другие. Потупили глаза от Демьяна.
— Ладно... ладно, — заговорил председатель снова, но уже без прежней напыщенности, устало и раздражённо. — Разъезжайтесь. Всё ясно. Девка... э...э...
-- Марьяна!
---... Марьяна, завтра являйся в контору. Оформим тебя как... как временно проживающую. Будем решать. А теперь все по домам! Кончайте балаган!
Он махнул рукой, словно отгоняя назойливых мух, и, не глядя ни на Демьяна, ни на Евдокию (которая уже почувствовала, что председатель дал слабину), заковылял обратно к конторе. Савин щёлкнул языком, тронул лошадь. Телега скрипнула, двинулась по направлению к дому Огузкиной.
— Временно проживающую..?— тихо повторила Марьяна, глядя на широкую спину Савина.
— Временно — это пока, — не оборачиваясь, сказал Демьян. — Всё на свете временно. И его председательство тоже.
А позади, на опустевшей площади, только Фелька и стоял, пришибленный, но не сломленный. В голове его, под гул утихающих пересудов, стучала одна мысль: «Завтра в контору... Значит, завтра я всё и узнаю».
****
Проселочная дорога казалась короче, чем утром. Лошадь, уставшая, плелась шагом. Молчание в бричке было тяжёлым. Кузнец сидел, откинувшись на своей котомке, и смотрел куда-то поверх головы лошади, в багровеющий закат. Его лицо, обычно открытое и доброе было закрыто, будто заперто на тяжёлый внутренний замок. Мысли его метались между Иринкой и... семейными тяготами, а тут еще и Демка с этой новоселкой...
«Без документов, милок, человек — что ветер…» сказано яростными глазами Евдокии, когда та пыталась взять управу над ним. Не тут то было! Небось уже у председателя потирает руки.
Савин, правивший лошадью, молчал от усталости и дурного предчувствия. Он чуял как напряжение от этого молчания передаётся и Демке. Время от времени он искоса, почти украдкой, оба поглядывали и на поникшую в собственных раздумьях Марьяну.
Бедняжка сидела подогнув колени, насупив черные брови сжимала в руках свёрток — ниточки и коклюшки с тремя конфетами для матери, купленный на те червонцы у Абельмана. Взгляд её прилип к спине кузнеца: к каменной ширине плеч, к затылку, обожжённому не просто солнцем, а ежедневным жаром горна. В его молчании, в этой упершейся вперёд, будто против ветра, позе, ей чудилась не усталость, а сосредоточенная отцовская тревога — та самая, что чует грозу раньше, чем грянет первый гром. Сидя на облучке савинова нога мелко-мелко поддергивалась, отбивая подбором тихую, тревожную дробь будто под музыку. Демьян сидел напротив Марьяны едва мог оторвать от нее взгляд то и дело вспоминал физиономию Феликса и только отцовский жест вывел его из лишних раздумий. Понял, дело нечистое грядет. Кузнец громко присвистнул Грушуньке, та стала столбом, в переди показался дом Огузкиной и этот треклятый забор в дегте. Савин лишь кивнул сыну, как тот без лишних слов высадили Марьяшу, занесли в накупленное — мешок муки, свёрток с ситцем, утвари всякой — и, не задерживаясь, развернули лошадь. Через мгновение телега, подпрыгивая на ухабах, уже скрывалась в первых вечерних сумерках, оставив за собой шлейф пыли и томное одиночество Иринки.
Огарок свечи на столе коптил, отбрасывая дрожащие тени на стены, съеденные сыростью. Иринка молча наблюдала, как Марьяша, словно на пружинах, перемещалась в тесных стенах словно в царских залах. Девушка то прикасалась к косяку двери, где, как ей казалось, ещё витал силуэт Демьяна, то останавливалась у крохотного запотевшего окна, будто ожидая увидеть в ночи огонёк его кузни.
— Баловство это твоё, дитятко, — повторила Иринка, и её голос, похожий на скрип старого дерева, прозвучал с суровой правдой. — Сердце-то у тебя не на месте. Оно в облаках парит, а ноги-то на земле стоят. На глиняной, холодной земле хутора.
Марьяша обернулась к ней. В её глазах, таких огромных и синих на исхудавшем лице, горел восторг, который сам по себе был страшнее любого отчаяния. Она смотрела долго, тонюсеньким пальцем крутила короткий черный прилипший от пота завиток.
— Он хочет венчаться, maman!
— Глупая! Совсем у меня глупая! Дите еще, а уже... Время такое что... Просить прощения у тебя буду. Ой, не уберегла родимую. Не уберегла!— взмолилась Иринка, взяла в руки коклюшки и старую пряжу, сложила все в битый глиняный горшочек вычищенный песком.