Выбрать главу

Он выпалил это на одном дыхании, и в его глазах вспыхнула не любовь, а жадная, болезненная мания, бросился к ее ногам. Упал не на колени, а рухнул, как подкошенный, в сырую землю у корней ивы не смея прикоснуться даже к подолу её юбки. Только протянул вперёд трясущиеся, бледные руки, ладонями вверх.

— Да не гони ты меня… — зашептал он, и голос его захлёбывался, переходя в хрип. — Я ж… я ж с ума схожу! Ни есть, ни спать не могу! Как та агония только ты являешься во сне. Я же всё для тебя… Всё!

Он говорил и говорил, уткнувшись лбом в холодную траву, и его спина сгорбилась в жалкой, скорченной дуге. Марьяна смотрела на эту фигуру у своих ног, и её охватил леденящее омерзение. Она поняла, что перед ней — больной человек, от которого хочется бежать скорее прочь, не оглядываясь. Ноги её уже готовы были рвануть с места... Как вдруг до них, разрывая тишину речного берега, пронесся короткий, отчаянный женский вскрик. Звук был резким, как щелчок, и явно шёл со стороны избы. Марьяна Её собственный страх перед Фелькой разом испарился, замещённый новой, острой жутью.

Это кричала ее мать.

Фелька тоже вздрогнул и поднял голову, на мгновение забыв о своей жалкой позе, напрягся, почуяв грозную опасность. Вспомнил про разговор со Степаном на кладбище. Про могилы без крестов, про безымянные холмы "вагонных", про тихий, страшный голос председателя: «...сейчас все узнаем. Все мне расскажет.» Тогда эти слова ушли в подкорку, застряли занозой. А сейчас, при этом крике, заноза будто в сердце вошла.

Испугался Фелька.

Испугался Степана.

Той тихой, хромой поступи, холодных серых глаз, которым он только что врал в лицо, а теперь… теперь этот офицер там, в избе, с матерью Марьяны. И крик. Знает, как правду умеют выбивать эти офицеры. Дед, царствие ему небесное, рассказывал: в германскую, а после — в гражданскую. У белых, у красных — один урок: кто молчит, тот враг. А он, Фелька, врал. И врал много. И бумагу ту, проклятую, в овраг бросил — она, вон, у Душки всплыла и Степан её уже читал.

Марьяна и подумать не успела. Отшатнулась от него — резко, брезгливо, будто от гадюки, — подхватила подол рубахи и бросилась бежать по натоптанной тропинке к избе, спотыкаясь о корни, не чувствуя под ногами земли. Только одно слово било в висках, вырываясь из горла сбитым, хриплым криком:

— Мама!

Измученная, шатаясь, будто в дурном тумане, Иринка показалась в дверях. Едва стояла на ногах. Лицо белое, как холстина, губы сжаты в нитку, а в глазах — та пустота, что бывает после самого страшного. Не гнев, не боль — уже ничего. Только оболочка, которая чудом ещё держится на ногах. Марьяна рванулась к крыльцу. В ней всё кипело: она не знала, что произошло, но видела мать — сломленную, обессиленную, и тут же, за её спиной — Степана, который оправлял пуговицы на примятой гимнастерке. Весь такой деловитый, будто только что закончил важное казённое дело. Марьянка знала, что это такое, видела что творилось в бараках.

Она хотела броситься на него, хотела закричать, зацарапать, защитить мать. Рот уже открылся, чтобы выплеснуть всю ненависть, всю боль, весь ужас этой минуты... Но Иринка тут опередила. Она не дала дочери и слова выронить. Выпустила свою злость на свою же кровь. Рука её, ещё минуту назад безжизненно висевшая, взметнулась и обрушилась на тощую спину Марьяны. Оплеуха — не слабая, материнская. За первой пошла и вторая. Цепкие пальцы вцепились в волосы и потащила в сторону, будто хотела вырвать из неё всю ту глупую, опасную смелость, что толкала на безрассудство.

Марьяна завизжала.

— Чего удумала! — хрипела Иринка, задыхаясь, но не выпуская волос. — Молчи, глупая! Не смей! Не смей! Никогда не смей!

Степан, мельком взглянув на эту сцену, не сказал ни слова пролетел мимо. Он только коротко, резко кивнул Фельке, который всё ещё торчал неподалеку, и, не оборачиваясь, скорым, хромающим шагом двинулся прочь. Его хромота — тук-скреб, тук-скреб — отдавалась по пыльной дороге. Фелька, мелко семеня, потрусил за ним, бледный и перепуганный насмерть, даже не смея спросить, что случилось в избе.

Марьяна, оглушённая, сбитая с ног упала на колени. Слёзы текли по лицу, громко всхлипывая она умоляла мать остановиться. Ревела не своим голосом, просила пока не вырвалась из цепких материнских рук — рванула так, что аж в ногах хрустнуло. На Иринкиных пальцах, сведённых судорогой, остался клочок тёмных волос, выдранных с корнем, с белыми луковками на концах. Кровь выступила на виске тонкой, змейкой, потекла за ухо, но Марьяна даже не почуяла и бросилась прочь, к дому Савиных.