Нечестивец!
В том, что он, старый солдат, инвалид, человек, присягавший порядку и справедливости, вдруг поймал себя на желании — чтобы она посмотрела на него иначе. Чтобы увидела не председателя, не новую власть, не очередную бумажку, а его. Степана. И от этого желания стало тошно. Потому что он презирал таких. Тех, кто путал власть и бабью слабость, кто лез с руками туда, где место только слову. Сам стрелял в таких. В девятнадцатом, под Царицыном, своих же — за мародёрку, за баб, за беспредел. А теперь? Чем он лучше?
Он долго ходил вокруг хутора. Нога ныла, сапог натирал, но он всё шёл, сворачивал в степь, к речке, к старой ветле, потом обратно. Дым из труб поднимался к небу ровный, сизый. Бабы кликали детей. Где-то брехала собака. Обычный вечер. Только внутри у него всё перекосилось, будто тот осколок сдвинулся и вошёл в сердце.
В контору он вернулся, когда совсем стемнело. Горела одна керосиновая лампа, прикрученная так, что света было в обрез — только на стол да на лицо Евдокии. Она сидела на хозяйском месте, сложив руки перед собой, будто ждала его весь день. На столе — заварной чайник, укутанный в шерстяной платок, чтобы не остыл, а рядом — та самая кружка Николаевича, единственная в конторе без сколов.
— Заждались? — спросил Степан, снимая фуражку и вешая её на гвоздь у двери. Фуражка качнулась и замерла.
— Заждалась, — поправила Евдокия. Голос у неё был тихий, вязкий, будто патока. — Нога-то как? Чуяла — разболится. На сырости-то, у реки гулять.
Степан покосился на неё, но промолчал. Сел на табурет, вытянул больную ногу. Евдокия тотчас поднялась, налила чай в кружку — пар поднялся густой, душистый. Пахло малиной и чем-то ещё, горьковатым, терпким.
— Багрянец добавила, — сказала она, будто угадав его мысль. — От хвори и ломоты. Пейте, товарищ председатель, я с вечера заварила, настояла.
Степан взял кружку. Пальцы у него были чёрные от вожжей, которые он сегодня наматывал на кулак и лошадь свою гонял по степи как оглашенный. А кружка — тёплая, гладкая, уютная. Он сделал глоток, потом еще и ещё.
— Где были-то? — спросила Евдокия, садясь напротив. Руки свои скрестила на груди. — Люди сказывали, на погост ездили. С Фелькой. А после — к новосёлкам. А там что?!
Степан стиснул челюсть, после сделал глоток горячего и с каждым глотком тяжесть в плечах будто таяла, сползала вниз, уходила в пол. Хотелось закрыть глаза или говорить. Почему-то хотелось говорить без остановки.
— Документы им отвёз, — сказал он вдруг. Голос был чужой, как будто со стороны. — Со столицы пришли. Подтверждение. Вдова она. Офицерская. Муж на дуэли убит, дурак эдакий. А она… — Он запнулся, посмотрел в кружку, будто там, на дне, плавало ее лицо. — Она не врёт... Всё, что в бумагах, — правда.
— Правда? — эхом отозвалась Евдокия. — Правда, она разная бывает.
— Не было там никакого мальца, — продолжал Степан, уже не слыша её. — Не Марк, а Марьяна. Дочь. Стригли в бараках, чтоб вшей не было, вот и приплыли... А Николаич… — Он усмехнулся, криво, невесело. — Николаич в бумагах напутал или Фелька. Или… да какая разница?!
Он допил чай одним долгим глотком, поставил кружку на стол. Стеклянный стакан ударился в серебряный подстаканник, звякнуло гулко. В висках зашумело, но не больно, а мягко, будто ватой обложили.
— Ирина..., — выдохнул он. — Ирина Андреевна! Она же… как свеча. В этой конуре, в грязи, а горит. Я ей фамилию предложил. Новосёлка она теперь. Советскую, чтоб прижилась, а она молчит. Смотрит и молчит. И я…
Он резко оборвался, замолчал. Тяжёлые веки опустились, но он боролся со сном, мотал головой будто сгонял назойливых мух. Евдокия сидела недвижимо, только пальцы под столом сплелись в тугой узел, будто шепчет.
— Понравилась баба? — спросила она совсем тихо, почти беззвучно.
— Не баба, — поправил ее Степан. — А женщина!
Слово упало в тишину, как камень в болото. Евдокия не шелохнулась. Только губы её — тонкие, сухие — сжались в белую нитку.
— Говорят Савин, — сказала она всё тем же ровным, вкрадчивым голосом, — прибегал сёдня к Погребаям. Наську кликал, а она сваха у нас языкатая, заговорить может кого угодно! Сватать, слышь,... Марьянку, за Демьяна прочить.
Степан поднял голову. Глаза у него мутные, зрачки расширены, но взгляд — острый, как у волка.
— Не отдам, — сказал он глухо. — Рано ей замуж. Документы новые, прописка… Не отдам. Там племянник мой... Анд...
— Кто там ишо? — Евдокия чуть подалась вперёд, и в голосе её зазвенело то самое, давнее, что она носила в себе годами. — Фельке нашему отдайте, товарищ председатель, он при должности, не пьёт, грамотный. И девка при деле будет, и хутор спокоен, а то, глядите, крови не оберёмся. Ужо тогда Демьян его едва не зашиб. А завтра што?