Выбрать главу

— Да коль сего прекратится! Смерть за смертью — и нет конца душегубству! Ой как полна земля братской крови — русской! Ни одному этому... всем этим не понять! Ни турчану, ляхам, пруссам не понять, как оно больно! Никому не снести столько горя! Души не хватит! Узкие они, а мы широкие, богатые на горе и слезы! — Демьян посадил "нового друга" впереди себя, а сам сзади сел — взялся управлять лошадью. Он все говорил о том, что в миру творится, что совсем позабыл обо всем на свете. Насколько болело у молодого парня, горело, глядя на отощалую жердь: ручки да ножки — как отцовские серники, а не человека с сердцем и душой. Озлобился парень, ругал столицу, мол, до чего дожили. Народ довели. Сколько Сашка Погребай сказывал про тутошние дела в губернии, и что только ему могло снести там; самовидцем был тех дел. Сам едва ноги унёс.

— Демка, давай к нам, отогреть их надо, — послышался сзади отцовский голос кузнеца и гулкий стук старой кобылы Грушуни.

— Евдокия новосельцам отписала дома что за краю... Тьфу, я отписал новосельцам дома, что за краю! — еще дальше послышался нервный голос Николаевича. — Уж больно Евдокия сетует.

— Не выживут, — как гром прогремел ответил Савин, вспоминая, как старый душегуб бросил последнего хуторского коня на солнцепеке, в поле, а сам под деревом уснул. А как тот проснулся, конь от жары уже вспенился, а после обвинил в смерти приезжего, совсем молодого казака, что по нелепой случайности чуть не наскочил на труп лошади той, уже покойной. Оклеветав приезжего, мол, он убил хуторскую животинку — отравил. Тут местный народ быстро расправился с приезжим, а его лошадь присвоили. Вот только за что сам председатель отмаливается. Не любил Савин называемого выбранным народом голову; как человек был ему всеми правыми и левыми противен. Слизкий какой-то, сам себе на уме, все в свое коромысло нес, то что негоже — людям отдавал. А ответ был един: «Я считать умею, в школе учился, поделил все поровну». Потому кузнец Савин построил свой дом подальше ото всех.

— Тю ты, Николаевич, так хаты за краю уж и потопило. Все в ил ушли, — вмешался Погребай, догоняя на своих двоих Грушуню. — Как же жить им? Ни сарая, ни двора, все растащили по своим околицам. Едва эту землянку видно, замшелая, крыша осела, да тополя поваленные. К утру берега отойдут, а вечором опять зальет.

— Так... так-то так, — оправдывался староста хутора. — Так поможем, всем чем можем. Эх, не оставим в беде.

— Поможем, — грубо ответил кузнец Савин грозным голосом. — Если не отойдут тем часом.

— От чего это они отойдут? Что это они, опара, чтобы отойти? Наталья отогреет быстро, в сарае запрет на замок, а сама глаз не сомнет. Поди чужичку в дом везешь. Люди болтать будут, мол, кузнец Савин совсем тронулся — что Богу не гоже, в свой дом тянет. — Не замолкал староста, нарочно голося хрипучим голосом, напомнил мужику о больном.

Уж двадцать годов прошло, а хутор еще болтает за спиной кузнеца. Родила Наталья Савина, а дитя долго не жило, умерло тем же днем. Три дня горевала молодая семья, а на четвертый день кто-то младенца подкинул. Будто неведомая сила принесла в ярый дождь. Прямо в сени поклали. В тот год никто в хуторе на сносях не ходил, спрашивать не с кого, так и остался малец в доме кузнеца. Уже и высокий, широкоплечный парень — юркий, батьку не слушался, все по-своему делал. Кузнец порол мальчонку по-отцовски, дерезой шмалял, дедовским батагом поучал, хотел уму научить, но парень не боялся отца — все стерпел, а теперь и учить уж поздно. Выше кузнеца вымахала детина. Широкие плечи, мордашка вислолапая, смешной кирпатый нос; волосы курчавые цвета темной меди завитушками торчали в разные стороны, а глазища какие были — как два ярких изумруда, смотрели так, будто насквозь видят. Зеркалят. Отсюда не любили больно Демьяна, сторонились. Боялись взгляда осужденного, а было за что.

— И пусть болтают, мне с того что, думаешь, не знаю что? — ответил кузнец, натягивая потуже поводья, направил лошадь к дальней светящейся точке на черном горизонте. — Демка, чего ты там, уснул что ль? Вон дом наш, а ты куды?

— Вижу, бать!

— Выкуси, Николаевич, хорош про наш люд брехать. Хто же тебе, полоумному, будет единственну корову глядеть? Вон, недавно захромала, старая скотина, отощала совсем. Маслена стала. Поди и так кормилица наша. — Вмешался Погребай, смеясь над ситуацией.

— А придет! Придет, куды денется! Вот как напишу письмо куда надо, так и будет. А этот... этот прежде подумает! — Жаловался староста, глядя в спины Савиных, махал на них рукой, отчего самого же корёжило от злобы.