Выбрать главу

И внезапным счастьем отозвалась мысль о сыне — как придет из школы и она накормит его обедом, а вечером он пойдет к друзьям, ее внезапно вытянувшийся красавец… А потом вернется домой и, войдя, крикнет внезапным баском: «Ма, я тут!»

Ее жизнь обрела равновесие; крылья беды и радости были равны. И при чем тут этот лысоватый с салатом?

Уже уходя, Таня увидела себя его глазами — усталую тетку, в которую превратилась девочка из скверика на Поварской, — и ее пронзило прощальной жалостью ко всему, что не случилось.

Тоска прошла, и она уснула, счастливая тем, что все осталось позади. Но утром раздался звонок, и хриплый мужской голос сказал:

— Я все знаю.

…Взметнулась занавеска во внезапном дверном проеме, и резкий порыв сквозняка поволок Савельева к низкому парапету, к гибельной дыре пролета.

Он в ужасе оперся о скользкий бортик, и ладони успело обжечь малостью этой зацепки. Неодолимая сила продолжала тянуть его за парапет, и он понял, что это конец, но дверь со спасительным грохотом захлопнулась, и ветра не стало.

Еще во сне успев отбежать от пропасти, Савельев очнулся — с пересохшим горлом и больной головой.

Колодец пролета остался в кошмаре. И зиял реальностью — в десяти метрах, за стенкой номера…

Полежав еще, Савельев негромко сказал:

— Все под контролем.

Но это сказал не он, а Ляшин, живший в нем, и ничего не было под контролем. Посвистывал ветер в щели, поколачивало балконную дверь, и темнота была в сговоре со всеми, кто не любил Савельева. А его не любил никто.

Гость Нетании крепко выпил на ночь глядя, надеясь на забытье, но вместо забытья дружной семейкой, взявшись за руки, пришли жажда, тошнота и головная боль, и теперь ему было очень плохо.

— Кому было бы лучше? — громко спросил темноту Савельев. — Если бы я стал калекой… Кому?

Никто не ответил ему. И тогда он сделал заявление для прессы. Он сказал:

— Я никому ничего не должен!

В балконную дверь продолжали ломиться.

— О! — кривляясь, крикнул Савельев. — Совесть! Наша со-овесть!

И снова услышал: это сказал Ляшин.

Зацепившись за имя, мозг хохочущим калибаном разом выволок из чулана все гнилье: все неотвеченные звонки, всех дружбанов, холуев, девок, кураторов…

Савельев тяжело встал и пошел к холодильнику. Вода была только газированная, с отрыжкой, — именно этого и не хватало Савельеву для окончательной ненависти к миру! Живот скрутило; жить не хотелось совсем. Надо было как-то договориться с собой, но для начала — с организмом. В аптечке нашлись волшебные американские таблетки для возвращения к жизни, и через час Савельев уже мог думать.

Итак, вот он (доброй ночи всем). Сидит за каким-то хером в Израиловке, на толчке, посреди шторма, раскачивающего пальмы, за дребезжащей балконной дверью, в гостиничном номере, оплаченном подругой юности. Или — вдовой?

Чьей вдовой, позвольте спросить?

Он попытался вспомнить здешнее имя покойного — костлявый говорил… еще такое глупое имя… — и не смог. Какая разница! Эти наклейки можно менять, как на чемодане.

Нет. Месяц назад в Нетании умер он сам: Лелик Савельев, мальчик из Воронежа, московский студент, юный гений с пшеничной челкой, поступивший со своей жизнью так страшно и прекрасно в ту проклятую зимнюю ночь.

А его серый двойник, приросший тогда к клеенчатому полу московского пансионата, — лицом в дверь, сгорбленной спиной к миру, — сидел теперь враскоряку на толчке посреди Нетании и думал, как ему жить дальше при таком раскладе.

Сходить с утречка на могилу к себе самому? Ага, скажите еще: покончить с собой на этих еврейских камнях! (Убейте беллетриста, который выдумал это.)

Нет, нет. По-другому. Но как?

Молча дожить свою жизнь, вот как.

Но — какую именно?

Измученный Cавельев заснул перед рассветом. И там, во сне, кто-то простил его с легким, вполне выполнимым условием, но условия прощения исчезли при первых звуках отвратительного жужжания…

Савельев повернул голову: жужжал айфон, поставленный на вибрацию; жужжал и ползал по прикроватной тумбочке. Было светло, и уже давно.

Пошли к черту, сказал Савельев всем, кто жил в этом айфоне. И остался лежать, глядя в залитый внезапным солнцем потолок. Он попытался вспомнить слова, услышанные во сне, восстановить условия перемирия… И хотя у него не получилось, — главным все-таки было то, что это возможно, возможно!

Савельев дал себе время проснуться, не растеряв спасительного света в душе; спустился на завтрак, любуясь контролируемым парением стеклянного лифта. Старик в окне, в доме напротив, плавно взлетел навстречу…