Нет, нельзя было помочь Журавлеву. Ведь инвалид войны не квартиру просил, не телефон, не садовый участок. Его просто нужно было защитить от окружения, от общества, которое он сам защитил когда-то и в котором жил, а это невозможно.
М. Соколин, секретарь территориальной партийной организации:
— Я звонил следователю Гайворонскому. Спрашивал, цел ли партийный билет Журавлева. Я же должен отчитываться об утрате партбилета. Он говорит: «Цел. Паспорт сгорел, а партбилет цел». Хорошо, говорю, сами его и сдайте. Еще я спросил, надо ли нам на партийные деньги венок и одежду Журавлеву купить. Следователь говорит: «Не надо, за счет госбюджета». Видимо, имел в виду, что самоубийца.
Госбюджет — копейки. Значит, будет Иван Михайлович неодетый, фанерный гроб даже кумачом не покроют.
Бывало, правда, и иначе, но то были великие самоубийцы. А кто такой Журавлев?
Вспоминаю, как год назад, в холодноватый день мы стояли с ним на кладбище возле могилы жены. Справа — огромное синее поле лаванды, и сразу за ним — его бывшее садоводческое товарищество. Я уже знал тогда, что в левой стопе у него по сей день восемь осколков, в правой — четыре осколка, в левой голени — четыре осколка, в позвоночнике осколок, в руках…
— Хотите посмотреть, как меня похоронят? — Журавлев показал на могилу рядом. Я даже не понял, что это могила. Захоронение прошлогоднее, холм затоптан, зарос бурьяном, завален отбросами. Валяются дощечка с фамилией и пыльный граненый стакан. Ни имени, ни отчества.
Не знал, не ведал Иван Михайлович, что и это для него слишком большая честь — просто лечь в землю, как угодно.
Когда я приехал в Симферополь, с момента его смерти прошло более полутора месяцев. А он, Журавлев, так и не был похоронен. Сначала следователи попридержали, потом, уже несколько недель, предавали земле тех, у кого есть родственники и кого надо хоронить по ритуалу. Полтора месяца, теперь уже и больше, он лежит в морге, заваленный, как брёвнами на складе, такими же, как он, безродными, на которых пока не хватает ни досок, ни кумача.
Как сказал Христос, шедший на распятие: Не плачьте обо мне. Но плачьте о себе и о детях ваших.
Симферополь. Гостиница «Украина». Журавлев сидит рядом, в номере. «Я знаю, вы не возьмете, но все-таки… — он неловко лезет в старенький портфель и достает банку с вареньем. — Это еще жена готовила, осталось. Очень прошу». Я знаю, что его нельзя обижать, но и взять нельзя. Завтра придет могучая, мстительная стая, и эта банка будет мешать мне.
Глаза у Журавлева под очками большие и виноватые. Он еще более неловко засовывает банку обратно в портфель, быстро прощается и уходит.
Через секунду хлынул ливень. Хочу окликнуть Журавлева, чтобы задержался и переждал. Но через окно вижу, как он, уже весь мокрый, пересекает большой гостиничный двор, сутулясь, неуклюже опираясь на палочку, быстро скрывается за углом.
Я еще не знаю, что вижу его последний раз.
1990 г.
После анонимки
Действенность публикации, за которую борется любая газета,— понятие относительное. Одно дело — борьба против фактов. Другое — против явлений, и третье — против системы. Последнее занятие для газетчика — почти безнадёжное, раскачиваем ее, систему, не более. А она — как Ванька-Встанька.
Кажется, теперь наконец-то начинает что-то меняться. Но для этого понадобилась кровь.
Выговоры, благодарности. Кого — сняли, кого — восстановили. Кого — к суду, кого — на свободу. Действенность газетных публикаций в привычном понимании опрощена до финала русских сказок: зло наказано, добродетель торжествует. Но между этими наглядными крайностями целый мир. Есть поражения и победы, может быть, главные — внутри человека, невидимые миру. Разочарования, надежды, вера.
«Известия» спасли человеку жизнь. Эту действенность как измерить?
«Пишет вам из далекого Владивостока Комарова Галина Леонтьевна, я содержалась под стражей во Владивостокской и Уссурийской тюрьмах 18 месяцев. Я решила покончить с собой… Сокамерники вынули меня ночью из петли. Я бы все равно ушла из жизни, но на глаза мне попались «Известия» — статья «После анонимки». Я поняла — с Озерчуком можно бороться».
Озерчук… Фамилия этого следователя редакции более чем знакома.
Пришлось снова лететь во Владивосток.
Вот что рассказала Галина Леонтьевна Комарова:
— 20 августа 1984 года открывается дверь — из ОБХСС. Всю квартиру перевернули, все забрали, описали… Меня увезли, посадили в камеру-клоповник, тут же, в УВД. Я три дня ничего не говорила, плакала, отправили меня этапом в Уссурийскую тюрьму. Обвиняли, что дала завскладом тысячу рублей, чтоб списали 30 тонн арбузов. Что украла 500 кг яблок. Я была весовщицей на складе. У меня и ишемическая болезнь, и давление, и почки. А в камере — около тридцати человек, все курят, я задыхаюсь. Допрашивала Умарова. Перед тем как она приезжала в Уссурийск, меня переводили в «стаканчик» — маленькая цементная камера, сесть нельзя, и я стояла по нескольку часов. Хотели сломать. Приезжает: «Какая хоть недостача, скажите?» — «Миллион». Меня гоняли по камерам. Я прошла 29 камер. 3 месяца жила в страшной одиночке вместе с огромной крысой. Звали Лариска, известная была, там же, в камере, она, крыса, и родила.