— Писал ли он что-то?
— Да, писал. Иметь карандаши запрещалось, но у Осипа Эмильевича был маленький. И был плотный лист бумаги, сложенный во много раз, как блокнотик. Он его медленно разворачивал, в руках вертел, смотрел, опять складывал, убирал в боковой карман пиджака. …Что-то пишет, уберет, думает. Читает, отвернется, опять пишет. Он жил внутри себя.
Был он неуклюж, неряшлив, неопрятен. Идет — ворот не застегнут, носок опустился на ботинок. Поставит баланду — прольет на нижние нары, песок с его ботинок сыпался на нижних соседей. Шум, Гарбуз кричит матом: «Что там у вас опять?» Подбегал к Мандельштаму: «Опять ты?!» Однажды после крика Мандельштам решил, что с ним хотят расправиться, и собрался перейти в другой барак, к знакомым ленинградцам. Раза два после отбоя его вдруг не оказывалось в бараке. Появлялся около полуночи — в шапке, в пальто, лицо напряженное. Володя Лях спросил громко: «Ну, Осип Эмильевич, вы, наверное, в женской зоне были?» Весь барак оглянулся и расхохотался. А он, не меняясь в лице, ответил рассеянно: «Я был у своих товарищей». Лег на бок и от всех отвернулся.
Сидит на нарах — то испуганно озирается, то, успокоившись, смотрит мимо всех. Лях спросит о чем-нибудь, Осип Эмильевич молчит, даже отворачивается, потом минуты через три очнется: «Что вы спросили? Извините…» Моисеенко убежден, что эти странности — от тюрьмы, угроз, допросов. Иногда трогал живот: «Курсак пропал». Это он по-детски копировал заключенных из Балхашстроя.
— Все смешалось в нем — апломб и высокомерие, наивность и беззащитность. И за всем этим какая-то обреченность.
— Ну, разумеется, Мандельштам нелеп, как настоящий поэт! — говорил Волошин. — Подлинный поэт не может не быть нелеп.
Еще тогда, в Коктебеле, у Макса Волошина — в 1919 году был Мандельштаму зловещий знак из будущего. Его непрочная жизнь оказалась в руках у белогвардейцев. По доносу пьяного казацкого есаула поэта вызвали в Феодосию. Он, приготовившись к аресту, уехал. И пропал на долгие часы.
Его привели к полковнику Белой армии Цыгальскому, который, как оказалось, сам пишет стихи, готовит к изданию книгу. Но не это главное. Главное, он был из тех умных, интеллигентных людей, который понимал, что к истинной поэзии его приближают не собственные строки, а чужие. Он великолепно знал стихи Осипа Мандельштама, был его неистовый поклонник.
Они сидели друг против друга, поэт читал стихи, и это были одни из самых блаженнейших часов в его жизни. Мандельштам редко встречал таких благодарных слушателей, как этот полковник.
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» — сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.
Грустный полковник сидел, обхватив голову руками, а может быть, и не обхватив, просто сидел, отрешившись от всего на свете.
Несостоявшийся арестант вернулся в Коктебель в полном забвении чувств, в полузабытьи. Он всегда считал, что «Поэзия есть сознание своей правоты», и теперь еще раз утвердился в этом.
Мандельштам собрался уезжать и по дороге в порт был арестован врангелевской контрразведкой, подозрителен показался гордый вид нищего. Тут же нашлась какая-то женщина, которая заявила, что арестованный пытал ее в Одессе. Мандельштам был в полной панике, едва перешагнув порог тюрьмы, спросил у офицера: «А что, у вас невинных иногда отпускают?»
Белые решили, что арестант симулирует сумасшествие. Ведь он стучал в дверь камеры и требовал: «Вы должны меня выпустить — я не создан для тюрьмы».
В Коктебеле началась паника. Илья Эренбург попросил вступиться всемогущего Макса Волошина, тот написал письмо начальнику врангелевской контрразведки: «Милостивый Государь! Так как Вы, по должности, Вами занимаемой, не обязаны знать русской поэзии и вовсе не слыхали имени поэта Мандельштама и его заслуг в области русской лирики, то считаю своим долгом предупредить Вас, что он занимает в русской поэзии очень крупное и славное место…»
Начальник контрразведки был неприятно удивлен: