Выбрать главу

— У меня так торжественно внутри, что снова хочется перейти с тобой на «вы».

— Погоди, я чепец надену.

— Насмешница!

— Не обращай внимания. У меня у самой — торжественно.

Захлестнуло с головой, готова ради взбалмошных этих свиданий метелить в Москву, отрывая деньги от скудного своего бюджета, с трудом договариваясь с коллегами о подменах, возбуждая любопытство всего отделения. Скрывать такое от подружки-начальницы чревато, пришлось рассказать.

— Ну, ты даешь, — удивилась Марина. — Сразу так радикально? Лиль, ну, не думала, что так тебя задену, правда. Мужчина-то стоящий?

В декабре Егор ушел окончательно, с вещами. Ушел неожиданно мягко, без скандала. В стены кулаками не лупил, не рассказывал, что Лилечка пожирает его мелкими кусками и скоро прожрет насквозь.

— Растешь, Карагозов, — попрощалась с ним Лилечка в подъезде. — Интеллигентно уходишь. Любо-дорого.

В прошлый Большой Уход, через два года после рождения Саньки, пытался уйти вот так же чинно, предварительно объяснившись с детьми: Тима по-взрослому за столом, гипнотизирует стену, Саша в гамаке пузыри пускает, два чемодана посреди ярко освещенного холла — как значок «пауза».

— Мы с мамой очень разные люди. Мы решили пожить врозь.

Но чинно тогда не вышло: задержался, испортил финал. У Лилечки после все руки были в синяках. Нужно было что-то последнее досказать, дообъяснить ей. Хотя, казалось бы, объяснил еще в двадцать, когда узнал, что она беременна и будет рожать: «Я, Лиля, одомашниванию не поддаюсь. Учти». Оказалось — нет, чего-то самого важного Лилечка никак не могла понять, и Егор хватал ее за руки своими пятипалыми капканами, сжимал добела.

— Ты не хочешь понимать меня, Лиля! Не хочешь! С тобой, как в комнате с глухонемыми, Лиля! Душно мне, понимаешь? Все эти твои обеды воскресные! Этот запах полироли!

А в мятущемся взгляде страх: вдруг снова — ошибся, снова не туда, и никакой новой жизни, яркой и праздничной, не будет, никогда уже не будет, совсем никогда… В детской мальчишки, таясь друг от друга, размазывают по щекам слезы… и Егор наверняка не решится к ним зайти. Постоит под дверью, мрачно шепнет: «Спят. Не буду будить», — и затопает решительно на выход, как солдатик в увольнительную.

Жалко его безумно… С Лилечкой жалость неизменно проделывает странный фокус: как только ужалит — эмоции отключаются, организм собирается пружиной, готовый немедленно действовать, вмешаться. Однажды спрыгнула с подножки отъезжающего троллейбуса, заметив на остановке раненого кота (успешно пристроен к больничной столовой, зовется Марио). Отравленная жалостью к Егору, Лилечка привычно собиралась, прицеливалась… но все, что могла в предлагаемых обстоятельствах, — затихнуть и ждать. Чтобы отбушевал поскорей, ушел, не терзал себя и всех вокруг. Он же при виде ее выжидающего спокойствия еще больше бесился. Называл чудовищем.

В этот раз, видимо, начал смиряться — то ли с Лилечкиной жалостью, то ли с чем другим. Пробурчал из лифта:

— Прости.

Как будто между ними еще возможны такие начальные мелочи, как обиды и прощения. Кто ж виноват, Карагозов, что такая трудноуправляемая досталась тебе игрушка — твой собственный норов. Иди уж, доигрывай…

В январе маме заменили раскрошившийся от остеопороза бедренный сустав. Московские поездки пришлось приостановить. Андрей прислал ей эсэмэской четверостишие: «Москва без тебя — столица печали. Январского неба пустой стакан. В сугробиках снега — трупики чаек, Рискнувших любить не свои берега». Уложив в тот день детей, Лилечка устроила мобильник в большой шарообразный бокал напротив себя, выпила в компании с ним вина.

Мама после операции приходила в себя тяжело. Злилась на собственную хромоту, на неуклюжесть. Отец спасался от нее на подледной рыбалке. Ухаживать за собой, мыть полы и готовить мама не позволяла. Но и Лилечку от себя не отпускала. Пересмотрели фотографии, мама подолгу вспоминала, рассказывала давным-давно знакомые, заученные наизусть истории. Как за молоком на комбинат ходила — в пять утра, через пустырь, как у Лилечки был самый пышный бант на Первое сентября. Все перебирала — будто нащупывала в прошлом опору. Когда воспоминания закончились, закончилась и послеоперационная депрессия. Мама повеселела, расписала цветочками костыль, папа забросил удочки.