Выбрать главу

Ирина Вольф закрыла лицо руками. Плечи ее тряслись.

— Прости, — прошептала она сквозь пальцы. — Марти, прости. Мы думали… мы думали, что поступаем правильно.

Он подошел и, после мгновения колебания, обнял ее. Она вцепилась в него, как когда-то, наверное, вцепилась в его отца после той страшной ночи, когда их сын кричал во сне.

— Я не пойду на удаление, мама, — сказал он, глядя поверх ее головы в окно, где зажигались вечерние огни. — Я не хочу быть чистым листом. Я хочу помнить Лену. И Бакстера. И даже ту боль, что сейчас. Потому что это моя боль. Она… она доказывает, что я был жив. Что я любил. Что я могу чувствовать.

Она отстранилась, вытирая глаза.

— А что ты будешь делать?

— Не знаю. Буду жить с этим. Может, пойду к обычному психологу.

Он сделал паузу.

— И мне нужно… мне нужно вспомнить Рыжика.

— У меня есть коробка со старыми вещами, — тихо сказала мать. — Там его ошейник. И твои рисунки. Где ты… где ты извинялся перед ним. Что не уберег. И твой дневник… после школы. Там были стихи. Злые, горькие. Я его не выбросила. Спрятала.

Мартин кивнул. Ком стоял в горле. Это была боль — острая, свежая, как будто рана, зашитая одиннадцать лет назад, вдруг разошлась. Но это была его боль. Его память. Его история.

Следующие дни были похожи на разминирование. Он приходил к матери, и они по крупицам собирали его прошлое. Он смотрел на детские рисунки — после «инцидента» его героические комиксы сменились аккуратными, стерильными пейзажами. Читал дневниковые строчки, полные ярости и отчаяния, которые потом резко оборвались, сменившись сухими отчетами о погоде. Каждый найденный артефакт был осколком того, кем он мог бы быть.

Мартин позвонил отцу, и они встретились в тихом пабе, где отец иногда бывал после работы. Заказали пиво. Долгое время молчали.

— Твоя мама все рассказала, — наконец сказал отец, не глядя на сына. — Я знал, что ты рано или поздно узнаешь. Все тайное становится явным.

— Почему вы согласились? — спросил Мартин без предисловий. — Вы же видели, что происходит.

Отец тяжело вздохнул, крутя бокал в руках.

— Мы видели, как ты разрушаешься. И я видел, как разрушается твоя мать. Она не спала ночами, плакала, винила себя за каждую твою слезу, за каждый твой страх. А я… я не знал, как это исправить. Как тебя «починить». Я мог починить кран или собрать полку. А как починить сломанную душу ребенка? — он впервые посмотрел на Мартина. В его глазах стояла непривычная, тяжелая искренность. — Когда предложили этот… вариант, это казалось чудом. Быстро, безопасно, научно. Мы думали, что даем тебе новый шанс. Что спасаем тебя от твоего же ума, который тебя пожирал.

— Вы спасли того мальчика, — сказал Мартин. — Но вы убили во мне что-то важное. Способность… чувствовать по-настоящему. Бороться.

— Знаешь, — отец отхлебнул пива, — после той ссоры, которую… которую стерли… я боялся к тебе подходить. Ты смотрел на меня так, будто я тебе не отец, а враг. А после процедуры ты стал спокойным. Послушным. И… далеким. Как будто между нами выросло стекло. Я думал, это пройдет. Но оно так и осталось. Мы с тобой так и не поговорили по-мужски. Ни тогда, ни после.

— Потому что мне стерли не только злость, папа. Мне стерли и повод для разговора. Оставили только тихое отчуждение.

Отец кивнул, опустив голову.

— Прости, сын. Мы с матерью… мы испугались. Испугались твоей боли, твоего гнева, твоей ненормальности. Захотели нормального, спокойного сына. И получили того, кого захотели. А теперь понимаем, что, возможно, убили в тебе самое живое.

Это было самое искренне признание, которое Мартин слышал от отца за всю жизнь.

— Я не знаю, смогу ли я это забыть, — честно сказал Мартин. — Но я хочу попробовать… начать заново.

Отец молча протянул ему через стол руку. Мартин взял ее. Рука была твердой, шершавой, настоящей.

Через месяц Мартин снова проходил мимо «Мнемотики». Он остановился, глядя на хромированную вывеску. Конечно, он знал, люди продолжали приходить, чтобы вырезать куски своей души в надежде на покой. Возможно, для кого-то это было последним спасением. Но не для него.