Признаюсь, голова у меня закружилась, и как раз в тот момент, когда рука вдруг поднялась, прочертив в воздухе какое-то число, несколько колец. Сообщение? Как в сказке: пока указательный палец не написал в воздухе какое-то слово; были в нем буквы «о» и «л». Две эти буквы помню прекрасно. Кажется, палец вывел слово «боль». Но не уверен. «О» и «л» есть также в «милости» и в «доломитах» и так далее. Другое важно. С этим словом ко мне обратился мой остов, те самые кости, названия которых мне неизвестны.
Великое столпотворение; перед глазами частокол транспарантов, обрывки лозунгов, флаги, плакаты, отпечатанные в типографии и нарисованные от руки, клочья слов; на мостовой ноги, ботинки топчут бумажные треугольники разорванных листовок; псы, затесавшиеся в толпу случайно или сбежавшие от хозяина, и сам хозяин — ищет свою собачонку. Можно подумать, здесь полным-полно пропавших собак и пустившихся на розыски владельцев или наоборот; а еще дети, бесхозные предметы, которые ищут хозяина, кое-где муравьи, а вот растерявшееся пианино; только слоны величаво спокойны, хотя смятением охвачено все зверье в зоопарке. Что делать, я должен быть здесь, хотя в голове полная пустота — ни одной мысли. Празднолюбивая голова. Повинуясь ногам, вышел на улицу. Теперь эти лица вокруг. В грядущем мире ландшафт будет составлен из лиц. Глаза в глаза, нос к носу, щека к щеке. Китайцы, наверно, столкнулись уже с этой проблемой. Скоро с ней столкнемся и мы: пейзажа больше не будет. Горные вершины, леса, луга и даже море будут заслонены лицами.
Молодые люди, толпившиеся рядом, охотно позволяли телу собой управлять и не теряли надежды, что телодвижение вынесет вдруг на поверхность какую-то мысль. Великие идеи порождаются телом, особенно движением рук, быть может какого-то одного мускула. Эти идеи слышишь глазами. К слуху теперь не взывает никто. Уселись мы прямо на площади, расположились на мостовой прилегающих улиц; кто-то произносил речь, но кто именно — не было видно — в воздухе вместе с птицами и самолетами носились слова. Но это была увертюра. Теперь началось: выплеснулась на асфальт черная краска, мы топчем липкие лужи, ломим толпой на мрамор панелей, валим по паркету контор, покрываем все черными отпечатками. Другие делают то же самое с белой краской. Уже мажут крест-накрест витрины, стекла машин, окна небоскребов — все перечеркнуто. Над толпой поднялся мешок: ближе, ближе и вот рядом с нами. С мешка слетела веревка. В нем мука. Чернокожие за мешок, белят лица мукой. Еще мешки — с сажей: белые мажутся в черный цвет. Где белые, где негры — не разобрать. Давит толпа баррикаду — пожарные обрушивают поток воды. Ползет мука по лицу чернокожих, брызжет пылью под струей из брандспойта; на белых липах потеки сажи. Черные снова черны, белые — белы. Маскарад еще не окончен. Вымокшие до нитки раздеваются. И мужчины, и женщины, друг за другом. Внезапно жесты нежнеют: медленно колышутся заросли рук. Обнаженные руки плавно, как снежные хлопья, опускаются на головы. В чреве толпы возникает тихая песня, но хор слишком огромен: мелодия взлетает ввысь, отражаясь от стен небоскребов. В ней нет слов. Тысячегрудый гул — одновременно и гимн, и молитва.
Вдруг лязгнули штыки — взметнулись в канкане ножки танцовщиц. Стальная щетина штыков надвигалась. Мелькнуло: солдат, карабин, острый штык. Он звено этой прочной цепи. Видно, вымуштровали их здорово. Вот они в линии для штыковой атаки. Ужасная гадость, какое-то шутовство. Алые языки принимаются лизать деревянные части зданий. Взметнулось вверх языкатое пламя. Повалил черный дым. Тугими жгутами он вырывался из вырезов окон, распластывался, набрав высоту; на тротуары раскаленным потоком высыпало пепел и хлопья сожженных бумаг, фирменных бланков; вспыхивали огненные искры, похожие на светляков. Загремели выстрелы, кругом визг, вой, штыки бьют по головам. Передо мной молодой парень: лоб математика рассечен клинком. Лежат уже на асфальте многие, остальные жмутся к стенам, корчатся на панели, извиваются в судорогах на багажниках лимузинов. Катастрофа: град острых камней сыпанул на головы полицейских; удар — размозжен нос, еще удар — зубы вдребезги. Вижу полицейского, полголовы — кровавое месиво. Куски человеческой плоти покрыли асфальт: фаланги пальцев, ушные раковины, прочие части тела — одного человека и сразу нескольких. Не понять: с человеческим мясом смешаны руки и ноги манекенов, гуттаперчевых масок, которые были надеты на демонстрантах, горы листовок, разметанных сверху, как если бы в город въезжал Эйзенхауэр по случаю окончания войны. Нельзя было и шагу ступить — местами завалы были метровой толщины. Казалось, из бумажной трясины не выйти. Дальше: кучи фруктовой гнили, апельсины расплющиваются под ногой. В этом месиве белые шланги с упругой водой от пожарных насосов. Смятение мое возрастало. Единственной истиной, на которой я повис, как на крючке, был Пифагор со своей теоремой. Я понимал, что, быть может, происшествие это оправданно; но что делать мне — не знал. А потому следовал за своим телом. Иногда, замечая, что делает моя тень, я ухитрялся узнать, что совершаю я сам. Так обнаружилось, что я чертил треугольники белым мелком на панели и стенах. Но я продолжаю твердить свое: коль скоро и рука поднялась, и палец нацелен, то они, значит, должны во что-нибудь метить. Иначе к чему вообще этот жест? Вопрос, который я задаю себе все время с тех пор, как началась моя бродячая жизнь. Этим и объясняется мое смятение. Раньше я знал, что если рука и палец во что-то метят, то цель или видна, или по меньшей мере предполагается. Теперь не так. Существует только указатель.