Выбрать главу

В этом смысле мы понимаем печатаемое в нынешнем нумере нашей газеты письмо Герцена и, как общественный орган считаем себя призванными и обязанными выразить о письме его наше независимое мнение, которое в известной мере имеем право считать солидарным с мнением людей, подписывающихся на наше издание и не приходящих в противоречие с характером высказываемых в нем суждений.

1869 год.

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. 15-го МАРТА

Г. Герцена бесполезно было бы упрекать в недостатке любви к родине, в недоброжелательстве ей: все подобные упреки он положительно отвергает. Он уверен, и не скрывает своей уверенности, что если кто-нибудь из русских умеет любить Россию и желает ей добра, то это он, г. Герцен, и те, кого «воспитал» он. Стало быть, мы никак не можем обращаться с г. Герценом как с сознательным врагом страны, в которой мы рождены, живем и желаем здесь умереть, смененные нашими детьми. Г. Герцен бывал строг и суров с нами, он часто бранил нас с того берега; но наша родная пословица именно и завещевает нам: «Не люби друга-поноровщика, а люби друга-стречника». Весь вопрос заключается в том, чтобы свести с Герценом счеты, относительно его работы на пользу России, и в итоге узнать, во что нам обошлась своеобразная служба его любимой им родине. Постараемся это сделать, чтобы дать знать Герцену, как новая Россия смотрит на его прошлую деятельность. Заслуги, оказанные Герценом России, по неоднократно напечатанным им счетам, заключаются главнейшим образом в том, что он «звонил в свой „Колокол“ в то время, когда печать в России безмолвствовала», и что он «воспитал в России поколение бесповоротно социалистическое». Вещь неоспоримая, что Герцен действительно поднял трезвон в то время, когда благовест в России был невозможен, и воспитал хотя не поколение, но очень много людей, бредивших социализмом и бесповоротно погибших для своих семейств, отечества и всякой полезной деятельности.

Герцен полагает, что он имеет для русской цивилизации, по крайней мере, такое же значение, какое имел Мартин Лютер для западной Европы. Он считает себя реформатором, и даже великим реформатором. Отрицаться от этого г. Герцен, вероятно, не захочет, да это ему было бы и неудобно, потому что каждому из нас известно, какую большую цену и значение придавал Герцен и себе, и своим словам, которые он распространял посредством «свободного типографского станка». Мы даже вовсе не хотим много и упрекать г. Герцена за его заносчивость и гордыню, — в них гораздо более повинны обстоятельства, чем сам г. Герцен. Г. Герцен, человек с способностями довольно быстрыми и блестящими, но до крайности односторонними и неглубокими, не мог не впасть в ту петушиную спесь, которую он, по-видимому, сохраняет до старости лет. Рожденный в эпоху нашествия французов на Россию, г. Герцен созрел для действования в ту пору, когда слово в России было сковано, и за какие-нибудь задирательные стишки, или за шаловливую песенку людей посылали в ссылку, как за государственное или криминальное преступление.

Раз г. Герцен, подкутив с товарищами на какой-то пирушке, спел весьма глупую песенку, впоследствии напечатанную им в одной из книжек его «Полярной звезды». За это пение г. Герцена в числе прочих взяли на съезжую, а потом послали в Вятку, где он служил у местного губернатора, был членом губернского общества, мечтал в огромном саду своей квартиры о своем будущем величии и не без успеха ухаживал за дамами, а потом назвал всю эту эпоху своей жизни эпохою «Тюрьмы и ссылки» и, поставив в Лондоне печатный русский станок, сочинил обо всем этом иеремиаду, которая пробралась контрабандным путем в Россию, и имела здесь свой успех. Г. Герцен, сочиняя и выпуская в свет «Тюрьму и ссылку», имел, конечно, в виду увековечить историю страданий, претерпенных им в отечестве, и пристыдить то правительство, которое так сериозно посчиталось с ним за его школьническую шалость. По счастию для г. Герцена, ему и в том, и в другом случае была полная удача: общество к нему разжалобилось и обличило полную готовность говорить о правительстве со стороны весьма нелестной. Обстоятельства благоприятствовали г. Герцену неимоверно: цензурный гнет не только давил, но просто уничтожал всякую, сколько-нибудь независимую, мысль в России; читать было решительно нечего. Это было время, когда у нас, по меткому выражению одного талантливого современника, «обдумывался и частию уже осуществлялся проект введения единомыслия в России». Разномыслие преследовалось с неумытною строгостию, в которой деятели различных ведомств соперничали друг перед другом с азартом, и некоторые из них действительно отличились большими подвигами. Газеты печатали новости, не смея полагать своего заключения ни по одному сообщаемому известию; благороднейшие профессоры университетов получали беспрестанные замечания и читали лекции под страхом, окончив одну из них, не попасть на другую, а оттуда еще далее. Белинскому, по словам известного русского инвалида Скобелева, «давно была готова казенная квартира в крепости»; москвичи дрожали за судьбу Грановского и Кудрявцева. Услужливые послухи размножались, как нечисть, и проникали всюду. Покойный «русский Златоуст», высокопреосвященный Иннокентий таврический, однажды, говорят, после своей проповеди должен был давать объяснения по обвинению в коммунизме. Всякая тень мысли преследовалась уже до того усердно, что подвергались предварительной цензуре транспаранты для письма, на том только основании, что на них печаталось слово «транспарант». Дух строжайшего и придирчивейшего надзора царил над страною, и она бесполезно цепенела от ужаса, навеваемого на нее его темными крыльями. Но как все это ни было тяжело, а Белинский продолжал писать свои критики, а Кудрявцев с Грановским читали свои лекции, Московский университет находился, говоря словами Герцена, в апогее своей славы, и Иннокентий, многие сочинения которого были найдены крайне непозволительными и оставались запрещенными до самого недавнего времени, продолжал проповедывать, и никто из этих достойных всегдашней доброй памяти русских людей не искал спасения бегством и не уходил из России. Все они продолжали идти своими дорогами, не изменяя своим благородным убеждениям: они несли «тяготу друг друга и так исполняли закон», которого Герцен исполнять не захотел.