Здесь ритмическая пауза после четвертой стопы похожа на запинку. Читатель, вынужденный запинаться, запинается, так сказать, от своего имени, он не изображает особенность цветаевской речи, а принимает эту особенность как собственную. Тем самым, проявляя слишком, что ли, телесное участие в речи, он присваивает эту речь. Он как бы оспаривает ее авторство. В лирике первое лицо говорящего экспроприируется читающим. “Узнаю тебя, жизнь, принимаю / И приветствую звоном щита” — не Блок сообщает о себе читателю, а читатель говорит о себе словами Блока.
Смысл, который выражается стиховой интонацией, как бы выдается на предъявителя, он принадлежит говорящему. Читатель лирических стихов исполняет роль поэта, невольно отождествляется с ним самой стихотворной речью. Читая стихи (неважно — вслух или про себя), читатель становится адресантом, потому что не мотивированный ситуацией способ произнесения заставляет его быть не столько слушающим, сколько говорящим. Нельзя сказать, что поэт не имеет в виду читателя (“...и на земли мое / Кому-нибудь любезно бытие. / Его найдет далекий мой потомок...”), но он к нему не обращается, он знает, что так читатель вернее найдет его, найдет, отождествившись с ним.
В этих условиях непроизвольной подстановки, когда адресат становится адресантом, можно говорить не только об отсутствии адресата, но и об отсутствии сообщения как такового. Такая речь не имеет характера рассказа по той причине, что обслуживающая речевую логику повествовательная интонация заменена в ней перечислительной монотонней. Содержание этой речи может по видимости ничем не отличаться от содержания речи, обращенной к конкретному собеседнику, но интонационное изменение преобразует сообщение в говорение — разговор с самим собой, с Небесами, с “провиденциальным собеседником”.
Отсутствие сообщения отнюдь не означает отсутствия сведений, информации. Только информация интонационно не носит информирующего характера; сведения как бы не имеют осведомительной цели. В лирике характер речи меняется. Конечно, читатель принимает заключенные в стихах сообщения: Принесли букет чертополоха; Я памятник себе воздвиг нерукотворный; Приятель строгий, ты не прав... и т.д. Он, конечно же, понимает, что это Пушкин, а не он, читатель, воздвиг себе памятник и, разумеется, не приписывает себе его достоинств. Под “строгим приятелем” Баратынского он может иметь в виду какого-то своего приятеля, а может никого не иметь в виду, даже если знает, что это обращение адресовано Фаддею Булгарину. Присвоению подвергается сам процесс речи.
Лирические стихи — говорение. Поэт, как бы отвернувшись от читателя-слушателя, говорит сам с собой, и читатель, по его замыслу, должен сделать то же самое.
Часто привычка к стихам, к стихотворной речи, точнее, к непроизвольному отождествлению ее с естественно-прозаической оставляет за пределами внимания чисто стиховой, интонируемый смысл. Интонация вообще часто не замечается, ей отводится роль аккомпанемента при лексико-грамматическом значении фразы. Стиховое преображение речи остается незамеченным, воспринимается лишь пересказуемое содержание. Поэтому так важно обнаружить смысл перечислительной монотонии, отличающей стихотворную речь от прозаической, тот прибавочный смысл, о котором можно сказать словами поэта: “И, мнится, сердцем разумею речь безглагольную твою”.
Какой-то звук щемящий, посторонний.
Прибавочный звук, который образуется при помощи стиховой паузы, монотонный ритмичный звук стихотворной речи, как выяснилось, — не декламативная манера, а ее важнейший структурный признак, тот самый речевой элемент, который образует стих. Стих — это форма речи, включающая асемантическую паузу. Установив это, мы вправе задаться наивным и как бы не вполне научным вопросом: зачем?