Выбрать главу

- Да ведь ты же сам всегда говорил: не пей! - удивился Никишка.

- То я тебе говорил: не пей, ну, значит, и не пей, а теперь говорю: пей, ну, значит, и пей, - качал отяжелевшей головой фельдшер.

Никишка выпил, но с непривычки его чуть не стошнило.

А фельдшер, войдя в азарт, сипло кричал:

- Ты, главное, не робь! Где-нибудь твоя линия должна быть, ну и ищи! Я ведь тоже такой щуплый был, и в солдатах был такой же. Ну, там видят, куда меня? В строй - жидковат, а парень грамотный, ну, меня - в фельдшера. Вот оно и линия, вот и кормлюсь всю жизнь... Точь-в-точь я такой же был, ни дать ни взять, как ты. В кавалерии служил, а лошади удержать не мог. Раз это на царском смотру - государь Николай Павлович тогда был, строгий государь!.. Он так около меня на строй смотрит, а моя-то лошадь, молодая была, стерва, с норовом, так вперед и прет, весь строй гадит, и сижу я, как собака на заборе, посадка плохая... Как воззрился на меня! Благодетели!.. Глаза-то огромные, во! (Он показал на раздвинутых пальцах отверстие с блюдечко величиной.) Как крикнет на меня: "Эт-то что такое? Ты откуда взялся, а?" "Ротный фельдшер, говорю, ваше императорское величество!" - "Убрать этту клистирную трубку!" Как закричал... мамочки! Чуть я с седла не слетел с перепугу. Право слово, не вру! Грудь была здоровенная! Как крикнул, брат ты мой! На весь плац было слышно... Прямо труба архангельская. "Убррать эту клистирную тррубку!.." Помру не забуду. Вот государь был! Воин! Куда!.. Меня это, раба божия, сцапали за загривок и прямым ходом на абвахту. Сидел уж я там, сидел, сидел - сидел, насилу выпустили... А разве я что? Начальство приказывает на смотр - ну, значит, и на смотр, и не ослушайся. Начальство ведь тогда тоже строгое было.

Фома покатывался, глядя на "клистирную трубку", визгливо, с затяжками смеялась Федосья, и Никишка, против обыкновения, тоже был весел и беззвучно хихикал.

Ночью он долго ворочался и никак не мог заснуть. Он уже не видел летучих мышей, потрясенное воображение его рисовало большой город, море и горы, о которых он столько читал, но которых никогда не видел. Везде большие дома, чистые, как стекло, улицы, а воздух такой густой и легкий, что прямо пьешь его, как молоко, и напиться не можешь.

V

Никишка повеселел и ожил.

- Ты бы, малый, почаще в Киев-то ходил, ей-богу! - говорил ему Фома.

Никишка ухмылялся.

Теперь ему все представлялось ясно. Он придет в Ялту этим же летом, проживет там сколько надо, поправится и тогда начнет жить.

И когда он видел, как легко и просто отчим сдвигает с берега в воду грузную лодку, он уже не завидовал.

Через неделю он начал собираться.

- Никак и вправду итить хочешь? - спросил его Фома.

- А то что же нам? - лихо тряхнул головою Никишка.

- Куды те несет к лешему в омут головой, прости господи! - отозвалась Федосья. - И думать не моги! Сковырнешься где в чужих людях, ходить за тобой, что ли, будут? Жди! Тут все как-никак при матери, при отце живешь.

- Да ведь ты то пойми: поправлюсь ведь я там, - убеждал Никишка.

- И-и! "Поправлюсь!" Тоже дурак умного учит, отколь солнце всходит. Послушался брехуна-то! Поправит тебя доска сосновая, пра-аво!.. Что же это в Ялте в этой самой народ не помирает, что ли? Да это со всего бы света понашли-понаехали! Один, что ли, ты такой? - кричала Федосья.

- Пущай погуляет, ему что? Все одно без дела болтается, - остановил ее Фома.

И Никишка пошел.

Пришел он обратно через четыре дня, синий, страшный, худой. На дороге он попал под дождь, промочивший его до нитки, заболел лихорадкой, схватил кашель, увидел, что не дойти ему до Ялты, и повернул назад.

Он улегся на печь, укрылся тулупом, слушал однообразное, как лязг железных цепей, ворчанье матери, кашлял и думал, что теперь ему не жить.

- Будет уж тебе, не долдонь! - хрипло кричал он матери из-под тулупа. Все равно уж теперь!.. Умру я скоро!

VI

Это было в ясное погожее утро, часов в девять.

Фома только что вернулся с обхода леса и, сняв картуз, сидя на бревне около избы, глубокомысленно разглядывал рыжие сапоги, на которых остались от росы черные мокрые пятна.

Федосья полоскала белье на реке, и стук ее валька круглыми упругими волнами далеко расходился над водою.

Никишка, по обыкновению, лежал, но не в избе, а на "нашесте". Он пристроил к солнечной стороне крыши площадку из досок, настелил туда соломы, накрыл ее одежей и, забравшись, вылеживал там целые дни. А дни наступили сухие и жаркие; был конец июля.

Фома думал, стоит ли сегодня ехать осматривать вчера поставленные вентеря, или не стоит; Никишка думал, удастся ли ему дойти до Ялты, или не удастся; вдруг издали, из кустов тальника, донесся до них молодой, сочный женский голос и раскатистый мужской смех. Фома насторожился. Раздвинулись ближайшие ветки, и на поляну выбежала одетая по-городскому девушка, а за ней мужчина в форме почтового чиновника из начинающих.

Мамашенька бранится,

Зачем дочка грустна,

Она того не знает,

В кого я влюблена,

бойко запела девушка и, докончив куплет, звонко кинула Фоме:

- Дражайшему родителю наше почтение!

- А, дочка! В кои-то веки притить изволили! - в тон ей ответил Фома, поднимаясь и снимая картуз.

Она была вся свежая, молодая, красивая и гибкая, на ней было светлое платье с кружевными оборками и шнурками, на голове - размашисто спущенный на ухо вязаный красный платок и в руках маленький цветной зонтик.

Это была уже родная дочь Фомы от Федосьи. Вышла она вся в него, веселая, живая, краснощекая, с серыми задорными глазами, рыжеватыми волосами и прямым носом.