«Ты бы знала, как я был счастлив, когда получил от тебя весточку, — писал Вася. — А когда читал письмо, то у меня чуть ли слезы на глазах не выступили. Еще от матери письмо пришло вместе с твоим. Ты бы знала, какой это ценный момент жизни, когда на раздаче писем называют твою фамилию. Те, кому не приходят письма, сразу же меняются в лице, и настроение падает.
У меня пока все в норме, если можно так сказать. Гоняют тут нас, как коней. Когда нас из военкомата забирали, говорили, что мы там будем как кони бегать, но мы даже не предполагали, что это будет именно так. Спортивные занятия у нас как минимум два раза в день — утром и перед ужином по часу.
Это уже четвертое письмо тебе, сколько, интересно, до тебя дошло? Когда будешь писать мне ответ, сообщи обязательно, куда решила все же идти учиться, да и вообще чего интересного, как отдыхаешь и с кем, как праздники отмечаешь.
Письмо это, я думаю, не успеет к твоему дню рождения прийти, хотя мне бы очень хотелось. Каждый раз, когда я ложусь спать, я думаю о тебе и о том, как бы я хотел, чтобы в этот момент ты была рядом. Да уж, тяжело это, жить одними мечтами, по крайней мере на ближайшее будущее, а остальное зависит только от тебя. Как же хочется посмотреть в твои глаза и произнести, что я тебя очень люблю.
Передавай всем привет от меня огромный, скажи, пусть пишут, обязательно отвечу. Сейчас времени, правда, нет, чтобы писать, только если по ночам, и раз в неделю бывает у нас час солдатского письма».
— Ну, и куда же ты, Надя, надумала поступать? — спросила Татьяна Петровна, едва совладав с дрожью в голосе.
— В педагогический. Я хочу быть такой, как вы.
— Да? — признание ей все-таки польстило. — И какой же предмет ты хочешь вести?
— Я хочу работать в начальных классах. Чтобы все сразу преподавать — и письмо, и математику. Чтобы быть для ребят любимой учительницей!
В глазах ее при этом вспыхнули искорки, а лицо сделалось просто милым.
— Наверное, это правильно, — уже спокойно ответила Татьяна Петровна. — Я тоже начинала как учительница младших классов, и дети меня очень любили.
Ей вспомнилось, как однажды они с ребятами ездили смотреть кроликов в подшефный совхоз. Дети думали, что кроликов разводят просто так, ради забавы, а потом им сказали, что кроликов забивают ударом по голове, шкурки снимают и шьют из них шубы и шапки. И все дети от этой новости дружно ревели. Не надо было им рассказывать, в самом деле. Потом бы узнали как-нибудь.
Татьяна Петровна глубоко вздохнула. Надя поняла ее вздох так, что пора уходить.
Осень хлынула злыми дождями, не оставлявшими никакой надежды на малейшие проблески солнца. Интернатские будни спасали. В заботах о мелком ремонте здания, бытовом обустройстве молодых учителей, приехавших по распределению, горячем питании воспитанников и работе в подсобном хозяйстве самая острая тоска приглушалась, и каждое новое утро Татьяна Петровна велела себе не раскисать, держаться прямо, корректировать учебные планы, распекать нерадивых учеников, вести собрания так, как если бы перед ней сидел не десяток учителей, а взвод бывалых бойцов. И все-таки в потаенной глубине неустанно пульсировало: Вася. Где-то там есть мой Вася.
Она пробовала вспомнить его маленьким, как смешно он мотал головой, пытаясь присосаться к ее груди, какие у него были шелковые розовые пяточки и крошечные ручонки. Почему она так легко оторвала его от себя, оставила бабе Гале? Могла ведь и не оставить. Ну, помыкались бы немного в сырой интернатской комнате на сквозняках. Вокруг все так живут — и ничего, закаленные вырастают дети.
А дождь все шел, монотонный и уже нестерпимый, как зубная боль. Из-за этого дождя на небе не бывало луны, и тем мрачней и невыносимей становились одинокие вечера. Татьяна Петровна писала Васе долгие письма, рассказывая о каждом своем дне вплоть до мелочей, даже советуясь по каким-то бытовым вопросам, хотя от него письма приходили самые обычные, без затей: привет, мама, я не хвораю, стреляю метко, подтягиваюсь сто раз и даже научился крутить «солнышко» на турнике. И она понимала, что Вася вовсе не скучает по ней, по своей прежней жизни, напротив: каждый день приносит с собой что-то новое, он учится многому — не сухой науке, а самой настоящей жизни. Скучает ли по своей Наде? Ну, ему еще придется набить свои шишки, насильно-то не отвадишь.
Гармонист дядя Костя, который жил возле самого интерната, взялся разучивать какой-то новый сложный мотив. Начинал звонко, мастеровито, и музыка лилась бодро, как струя молока в подойник, но вдруг проскакивали в игре фальшивые нотки, и тогда Дунай, пес дяди Кости, принимался отчаянно выть. Этот его вой, протяжный, надрывный, пробирал до самых костей, особенно гадко становилось в сырые промозглые вечера, когда ветер в трубах завывал в унисон, и ничего с этим нельзя было поделать, потому что дядя Костя в поселке был уважаемым человеком.