Однажды у него из кармана выпала пачка папирос. Откуда папиросы? «Батя у меня курит, батины это». Хотя трудовик утверждал, что это его папиросы, которые на днях пропали со стола в мастерской, точно пачка его — ровно трех папиросин недостает, на перемене перекурил и пачку на столе оставил: «Сам дурак! Разве можно доверять этим засранцам?» И вот вскоре после этой жалобы трудовику в сапоги, оставленные там же, в мастерской, наложили по самое не хочу. Шмон стоял еще три дня, как он эти сапоги на помойку отнес. Кто наложил? Копейкин, кто же еще. Он ведь в столовой жрет за троих, а самого на просвет видать. Куда добро-то уходит? Понятно куда. Трудовик еще неделю ругался грязно и длинно, наплевав на педагогические принципы, которые «на этих отморозков не действуют».
И вот «это говно» забрали на каникулы домой, где не работало «радиво». Татьяна Петровна наблюдала с крыльца, как за ним явился отец — тихий с виду дядька в видавшей виды фуфайке и потертой кепчонке. Ходил, ноги приволакивая, в землю смотрел. А Вася радостно припустил ему навстречу с крыльца. Она невольно попыталась придержать его за руку, непонятно даже зачем, но он грубо вывернулся, кажется, даже огрызнулся: «Отстань!» — и побежал вприпрыжку навстречу своему отцу-пьянице.
Родной отец все-таки, которого Копейкин, наверное, любил, а разве могло быть иначе? Когда они удалились со двора, взявшись за руки, Татьяна Петровна даже отвернулась, чтобы не смотреть им вслед. Зачем она привязалась к этому мальчику по имени Василий Михайлович? На что надеялась, ведь ее сына уже пять лет как нет на свете, и воскресить его невозможно...
«Отстань!» — до сих пор звучало в ушах. Да кто она такая этому Васе? Едва вернется домой — тут же забудет. Она побрела со двора прочь, на ходу соображая, а что же ей делать дома? Ужин готовить — так можно просто чаю попить с бутербродами. Ну, журнал почитать. Ну, телевизор посмотреть. Каждый вечер она влезала в просторный фланелевый халат, который хорошо защищал от сквозняков, а если под него еще и теплую сорочку с начесом пододеть, так и вообще славно. Ее квартира походила на склеп: здорово тянуло из-под пола, доски прохудились совсем, давно надо было подлатать, да все как-то некогда...
Теперь она часто сидела перед телевизором с чашкой чая, почти не вникая в происходящее на экране. Мысли текли плавно, мимо, почти не оставляя следов в сознании, потому что на вопросы, которые то и дело возникали в голове сами собой, как пузыри на водной глади, ответов попросту не могло быть либо же они находились где-то в совсем ином измерении. Что вот она такое — жизнь, например? И прилично ли думать об этом в солидном возрасте? Жизнь сама собой течет вперед изо дня в день, из года в год по накатанной колее. И пока она так течет — все в порядке. Странно, но в юности Татьяне Петровне представлялось, что жизнь — все-таки что-то другое. Борьба за победу, например, новые достижения. Кто чего-то в жизни достиг — тот молодец. Победитель. Но если так рассуждать, чего достигла она? Многого. У нее хорошая должность и неплохая зарплата, только нет самого главного — ее ведь, по большому счету, никто не любит, вообще никто. Даже бабу Галю, обычную почтальоншу, любил внук Вася. «Ба, я те лю», — выдернулось на поверхность из глубин ее памяти.
Сама Татьяна Петровна давно уже не думала про любовь. Она произносила это слово только в контексте патриотического воспитания. «Любовь к Родине живет в сердце каждого из нас» — так говорила она на торжественной линейке, но эта любовь теперь была чем-то очень холодным, как и сама Родина, продуваемая промозглым осенним ветром. Не стоило ждать от Родины ответной любви, Татьяна Петровна поняла это в тот момент, когда о крышку свинцового гроба ударили комья земли.
Но сегодня, при виде Копейкина, который вприпрыжку последовал за своим бедовым отцом, ее кольнуло странное чувство, очень похожее на нежность. Может быть, оно проистекало из сожаления, что за ней никто уже не побежит вприпрыжку. Или вообще из сожаления обо всем на свете, что все когда-нибудь кончится, свежее яблоко потемнеет, кожура сморщится, трещинки тронет плесень. Все идет своим чередом — второй закон термодинамики, против него не попрешь. Но разве могли вызывать сожаления законы физики? И неужели эта ее нежность тоже закончится, как и все остальное, растворится в стылом воздухе позднего октября?