Все изменилось, думал Зуттер, с тех пор как пациенты превратились в клиентов и стали требовать, чтобы им читали — словно проповеди или сказки — прилагаемые к лекарствам рекомендации, в составлении которых принимал участие и юрисконсульт. Чтобы не давать пищи для жалоб. Неудивительно, что и больничные шутки стали более корректными, грустными и жалкими: «Мы отпускаем вас, но и вы не отпускайте тормоза», «Только не делать из мухи слона». В этот мир шутовства попадаешь, как в сумасшедший дом, пусть даже и с насквозь простреленным легким. А когда тебя обслужили как следует, можешь убираться, но только не сразу, не прыжком с двадцать четвертого этажа больничной башни. Это было бы некорректно.
«Немало скажет тот, кто скажет „вечер“».
Зуттер улыбнулся. Или, чтобы быть достойным своего халата, который сзади не застегивался, а спереди не задирался, ухмыльнулся. Чему?
«Немало скажет тот, кто скажет „мопсик“».
Это была одна из тех милых шуточек, которыми он доставлял Руфи радость в пору их помолвки. Ее можно было варьировать как угодно. Немало скажет тот, кто скажет «кофе». Их любимое присловье, когда они любили друг друга. Немало скажет тот, кто скажет «липа». Или «Эмиль». Или даже «жопа». Главное, чтобы последнее слово было двусложным. Тогда Зуттер еще не знал, что с этим стишком на языке забрел в район обитания своего предшественника, настоящего принца, с которым Руфь была обручена в детстве. Он столкнулся с этим, только когда стал читать ей сказки и как бы отправлялся в исследовательское путешествие по ее прошлому. В иной форме она ничего ему не рассказывала, даже о джайнах или об индейцах навахо. Она была не руки. Она вся состояла из присловий. Бувар и Пекюше. Подвенечное платье осталось под венцом. Мне надо почистить свой зуб. Еще раз испытала счастье. Molto interessante. Небритый и от родины вдали. Коленочка, и больше ничего.
Боже, как он любил губы, произносившие эти присловья.
Тебя уже нет в присловьях, Зуттер, и в сказках тоже, но ты все еще в одной с ней истории. «Прыжок с моста — и ты навек свободен». Все еще, даже если тогда, когда Руфь выражалась языком Шиллера, этот мостик был не выше маленького трамплина в плавательном бассейне. Стало быть, перестань носиться с мыслью о двадцать четвертом этаже. Взгляни-ка на нее, на эту местность, где прошла твоя история, и с юмором встречай бушующую весну. «Все это я дам тебе, так что ты упадешь на колени и будешь молиться мне». Молиться, Зуттер, можно и стоя на ногах.
Подумай только: кто-то звонит тебе каждую ночь, всегда в семнадцать минут двенадцатого. Значит, ты нужен ему или ей. И кто-то не постесняется выстрелить в тебя — или все же постесняется? Руфь об этом уже не спросишь, но выстрел прозвучал — неопровержимый, зарегистрированный в протоколе: иначе откуда бы взяться дыркам в твоем теле? Немаловажен и вопрос, можешь ли ты рассчитывать на повторение содеянного? Смотрим дальше: чертенок сообщает тебе в записке, что держит у себя твою кошку, но не насильно, а с благотворительной целью. Тобой интересуется следователь. Он и не намекает на это или об этом, но ты знаешь то, что знаешь, и он тоже хочет знать это. Потому что продолжает слежку: сначала велел обыскать твой дом, но не говорит тебе, что он там обнаружил, — однако и в тебе самом он что-то ищет и надеется найти. Правосудие бедно, но ты стоишь того, чтобы тобой заниматься.
Это что-нибудь значит или не значит ничего? Видишь ли, Зуттер, тебе надо держаться с достоинством. Ты пользуешься уважением, есть люди, для которых ты что-то собой представляешь. Что бы это «что-то» ни значило. Тебе больше не надо напускать на себя важный вид, ты и так важная особа. Взгляни только на весну, что бушует внизу. Разве она не достойна того, чтобы на нее отозваться! Птички вокруг щебечут. Неужто ничего в тебе не шевельнется чуть левее огнестрельной раны — там, где должно быть сердце? Соберись с духом, Зуттер.
— Читай дальше, Зуттер. Читай Гевару.
Первая фраза была ему знакома. Вторая, когда он услышал ее в первый раз, показалась ему чужой. Фраза принадлежала перу благородного господина Хуго, с которым Руфь была помолвлена в возрасте двенадцати лет. Это был волшебный детский праздник, благородный господин был в ту пору едва ли старше Руфи, и звали его еще не Хуго, а Лорис. Но он жил уже так долго, что успел написать прекраснейшие любовные стихи, в том числе и стихи бабушки, адресованные внуку: «И когда умру я, юной стану я снова».
— К свадьбе я, к сожалению, немного опоздала, — говорила Руфь. — Когда я родилась, его уже двенадцать лет не было в живых. Но никто меня так не баловал, как он, он показал мне, какими должны быть мужчины, ты только послушай: «Ему хватило легкого движенья, / Чтоб гордо прыгнуть на соседний выступ, / Не чувствуя земного притяженья». И после этого что мне было делать с глупыми мальчишками, которые бегали за мной со своими гоночными велосипедами и устройствами для дыхания под водой?