В Керсхольме дни тянулись с тем деревенским однообразием, которое делает время быстротекущим, а жизнь — краткой. И снова настало воскресенье, и снова господа решили, как обычно, съездить в Бэструп и послушать проповедь пастора Бломберга.
Помня отзывы Пера после народного праздника, на который они ездили вместе, гофегермейстерша и сегодня рассчитывала на его общество. Он и впрямь был не прочь поехать, так как надеялся лишний раз повидать Ингер. Но заставить себя принять участие в богослужении по всей форме, то есть с пением псалмов, и с «Отче наш», и с благословением паствы, он не мог. Как раз накануне вечером пришло письмо от Якобы, и страстный тон письма вновь оживил в его душе былые сомнения.
Когда все уехали, он почувствовал себя бесконечно одиноким. Побродил по саду, взобрался на насыпь возле ограды, сел на стоявшую там скамейку и начал глядеть вниз.
Кругом — вблизи и вдали — вызванивали колокола. В тишине их звон разносился далеко-далеко. Даже бэструпский колокол был слышен отсюда. Он призывал не втуне. На дороге, огибавшей усадьбу, одна за другой мелькали повозки с принарядившимися крестьянами, и все они ехали в Бэструп. Пер провожал их глазами, пока они не исчезли за борупским холмом. Когда последняя повозка скрылась из виду, ему показалось, будто вся округа вымерла, будто все жители ее разом перекочевали в другую страну, а он остался здесь один-одинешенек.
Воскресной неприкаянности, хорошо знакомой по детским годам, Пер не испытывал с тех самых пор, как он стал вхож в дом своего будущего тестя и узнал тот мир, для которого звон колоколов был лишь пустым звуком. И все же ему не хотелось бы сейчас очутиться в Сковбаккене. Без всякой горечи думал он о пестрой толпе веселых, одетых по последней моде светских дам и господ, чье присутствие сообщает воскресенью праздничную окраску.
Колокола смолкали один за другим. Чувство покинутости стало еще острей. Где-то далеко прогрохотала телега, и звук этот как-то неправдоподобно отдался в его ушах, словно долетел из другого мира. Ему чудилось, что он уже умер, сошел в царство теней и слышит, как шумят живые над его могилой.
Снова вспомнилось письмо Якобы. Теперь он знал, что ей ответить. Торжественная тишина воскресного полудня, праздничные одежды крестьян, разукрашенные повозки, тысячи тысяч покидают в эту минуту родной кров, чтобы с надеждой обратиться к церкви, которая одна может ниспослать им новые силы для повседневной борьбы за существование, — это и есть убедительнейшее возражение самой жизни на слова Якобы. Допустим (так напишет он ей), допустим, церковь действительно имеет на своей совести тяжкие преступления (кстати сказать, он и сам так думает), но разве церковь не искупила с лихвой все свои грехи тем добром, которое она сделала людям? Как метко выразился пастор Бломберг во время своей воскресной проповеди в лесу, у скандинавов и вообще у германцев есть особые основания воздавать почести христианской религии, ибо именно она вывела их из состояния варварства. Она определила их духовный склад, так сказать, от самой колыбели, она явилась тем, образно выражаясь, материнским молоком, которое навсегда примешалось к их крови.
Впрочем, к чему все эти исторические экскурсы и ссылки? Еще в ту ночь, когда он, провожая тело матери, сидел на борту парохода, он понял, что христианство есть подлинный источник человеческих сил, раз оно смогло наделить таким несгибаемым духом его старую больную мать. Даже если считать прекрасной мечтой веру в милосердное правление отца нашего небесного, то и тогда надо признать, что в тысячах и тысячах случаев эта вера уже сыграла свою положительную роль для блага человечества. Да и как можно в этом сомневаться? Разве сам он мог бы так долго поддерживать в себе волю к жизни и жизненные силы без потусторонней поддержки? Разве не узнаем мы каждый божий день о том, что прежние отступники снова припадают к стопам нашего небесного утешителя?