Но эта прирожденная воля к свободе, эта жажда самосохранения, действующая независимо от всех религиозных учений, не есть ли она дыхание самого господа, библейский «святой дух», христианский ангел-хранитель, который незримо бдит над ним, который всякий раз удерживал его от последнего шага в пропасть, который невредимым провел его сквозь все искусы жизни?
Пер подсел к окну, выходившему в тихий, безлюдный переулок. Высунувшись из окна, он разглядывал скопление крыш и белых труб, залитых лучами уходящего солнца. Только теперь он до конца понял самого себя, понял, что творилось с ним в последние дни. Уже в Керсхольме он почувствовал себя христианином, но там он склонился скорей перед голосом неумолимой совести, чем перед свидетельством ума и сердца. Лишь в этот миг вера снизошла к нему как свет познания, разгоняющий тучи сомнений. Когда он, подперев голову рукой, смотрел на золотисто-багряное вечернее небо, в его душе свершилось великое чудо, которое уже давно готовилось исподволь, — в нем родился новый человек.
Значит, он все-таки наследный принц! Венец бытия, сыновнее единство с богом вечным и неизменным даровано ему при рождении; все подлинные ценности мира: покой сердца, гармония ума, радость жизни, презрение к смерти — все они достались ему в наследство.
Когда он поутру снова отправился на кладбище, тени прошлого больше не преграждали ему путь. Именно в том уголке сердца, который доселе казался ему пустым и мрачным, засияли теперь золотые россыпи наследственных богатств, сокровища веры, собранные благочестивыми праотцами, ревностно сберегаемые, переходящие из поколения в поколение, приумноженные в годы лишений силой собственной воли.
Пер опустился на маленькую скамеечку возле могилы. На могильном камне сверкало высеченное золотыми буквами имя отца — «Иоганн Сидениус». Стояло чудесное августовское утро, тихое и солнечное. Он был здесь совсем один. На просторном, огороженном высокими стенами кладбище не было ни души.
В воздухе протянулись переливчатые нити паутины — вестники бабьего лета, они оплели серебром кусты и деревья; на каждой чашечке цветка, на каждой травинке повисли тяжелые золотые капли росы. Верхушки старых пирамидальных тополей в широкой аллее чуть шелестели от ветра, а внизу, возле самых могил, не колыхался ни один листок. Тишина стояла такая глубокая, будто ее породила сама вечность.
Больше часу просидел Пер, никем не тревожимый, в радостном и торжественном волнении, целиком отдавшись неведомому доселе чувству умиротворенности и внутреннего покоя. Даже мысли об Ингер отошли в эти минуты на задний план. Зато о Якобе он вспоминал — и не раз. Теперь, найдя путь к спасению, он не мог не тревожиться о тех, кто не видит исхода своим горестям. Впрочем, для Якобы вряд ли осталась какая-нибудь надежда. Она принадлежит к народу, который возвел свое отступничество и отрицание в жизненный принцип. Но для датской молодежи, совращенной, с пути истинного, час спасения близок. И на нее снизойдет то же ясное, солнечное мироощущение, которое озарило теперь и его бытие. Он вспомнил пророческие слова из исповеди Поуля Бергера:
«Миновала ночь, развеялся мрак; божий день снова наполняет покоем и счастьем всех, кто хочет молиться. Как дикие утки в полете вытягивают шею, завидев издали за бесплодными горами морские просторы, как солдаты после утомительного дневного перехода, опаленные солнцем, покрытые дорожной пылью, припадают к роднику, чтобы испить животворной влаги, — так и ты, о человечество, утолишь свою жажду, у вновь обретенного источника благодати».
Разрыв между Якобой и ее женихом вызвал величайшее волнение среди многочисленных знакомых. Событие обсуждали даже на бирже. Пер вторично сделался предметом пересудов благодаря своей связи с домом Саломонов. Люди задавали друг другу вопрос: что же мог натворить молодой человек, если Саломоны сочли разрыв необходимым? Целую неделю имя его было у всех на устах, к чему он так в свое время стремился.