Нанни, уже вполне оправившаяся после всех страхов, вызванных самоубийством Иверсена, не щадила сил, чтобы просветить публику. Она быстро смекнула, что к чему, и с удовольствием выкладывала всем и каждому, что бедненькую Якобу подло обманули. Нарядившись в божественное летнее платьице с белыми, как символ невинности, газовыми рукавами и украсив шляпку ангельскими крылышками, Нанни порхала из дома в дом и под страшным секретом, который, как она надеется, «не выйдет из этих стен», сообщала решительно всем, что жених сестры — ах, негодяй! — вместо того чтобы ехать в Америку, приволокнулся за какой-то крестьянкой. Подумать только! Простая коровница! Возведя очи горе она декламировала:
Какими-то путями достигли эти слухи и ушей полковника Бьерреграва. Старый вояка совсем было решил поддержать Пера в борьбе за осуществление его грандиозных замыслов и даже, если понадобится, лично выступить в защиту Пера и против копенгагенского проекта. Но дни шли, а его никто ни о чем не просил, и полковник опять начал сомневаться. Его возмущало неразумие, с каким Пер вышел из борьбы и удалился от дел именно тогда, когда его присутствие было более всего необходимо. Сначала Бьерреграв счел это очередным проявлением юношеского высокомерия, потом сообразил, что причина тут гораздо серьезнее, а когда он услышал о расторжении помолвки, то и вовсе расстроился.
Якоба между тем без всякого шума покинула родительский дом. Пер не успел еще вернуться в Копенгаген, а она уже находилась на пути в Берлин. После долгого, подобного заточению, одиночества в Сковбаккене ей даже скучная дорога показалась занимательной. А когда вечером она ехала со Штеттинского вокзала в Центральотель и шум огромного города захлестнул ее, словно волны прилива, она испытала радостное возбуждение. Оживленная толпа на Фридрихштрассе, призрачный свет электрических фонарей, длинные ряды экипажей, цокот лошадиных копыт по асфальту, лязг вагонов надземки над головой и, наконец, огромное здание отеля, где люди снуют взад-вперед, словно пчелы в улье, где на лестницах и в коридорах слышится речь на всех языках мира, от всего этого измученное сердце Якобы вспыхнуло болезненной жаждой жизни.
Ей казалось, что вот наконец-то она вернулась под родной кров. Здесь, среди бушующего людского моря, она чувствовала себя в полной безопасности. Конечно, она сознавала, как много зла таят его мрачные глубины, как много потерпевших крушение пошло ко дну и засосано илом. Она знала огромную беспомощную армию бедняков, без которой не обходится ни один большой город, знала серое лицо и пустые глазницы нищеты, рядом с которой сельская бедность, упитанная и краснощекая, кажется почти богатством. Но что ей в том! Даже жалкое бездомное существование, которое влачат отверженные большого города, казалось ей теперь в тысячу раз богаче и полноценнее, чем сонное прозябание крестьянина, и она прекрасно понимала, почему эти люди, несмотря на голод и нужду, продолжают цепляться за камни городской мостовой, покуда сама смерть не разомкнет их руки. Большому городу присуще очарование моря. А бурное кипение морских волн подобно отчаянной борьбе за жизнь, дикой суете, непрерывной цепи падений и взлетов, когда людям до последней минуты чудятся безграничные неизведанные возможности.
Снова и снова мысли Якобы возвращались к ребенку. Она надеялась, что он, если пойдет в своих северных предков, не будет ни капли похож на тех черноземных, привязанных к своему плетню людишек, для которых и белый свет и счастье кончаются там, где скрывается из глаз дым родного очага. Надеялась, что ее ребенок станет истинным сыном моря, вольным викингом, одержимым жаждой борьбы, которая сродни вечному беспокойству в ее собственной еврейской крови, сродни вечной тяге к странствиям, тем неустанным, тем целеустремленным порывам, которые уже многих мужчин и женщин из ее рода сделали идейными вождями человечества.
С каждым днем она все больше понимала конечный вывод земной мудрости: счастье можно обрести лишь в борьбе, — хотя бы потому, что борьба дарит самое глубокое забвение. Жизнь подобна войне: кто находится в самой гуще боя, тот меньше всего думает об опасности, меньше всего боится крови. Лишь у трусов дрожат колени, лишь на побледневших лицах мародеров написаны ужасы битвы.