Она не испытывала отвращения к Окассену, только ужас, как перед сегодняшним сатанинским дождём. Кажется, он искренне наслаждался своей тёмной страстью, которую наконец выпустил на волю. Целовал её волосы и шею, бормотал ласковые слова, каких Николетт в жизни от него не слышала. А она лежала неподвижно, словно мёртвая, повторяя в уме только одну фразу: «Когда же, когда это кончится?».
Наконец, Окассен оторвался от неё и, тяжело дыша, лёг рядом.
— Господи, как хорошо! У меня никогда ещё не было так долго!
Николетт вскочила. Теперь она пришла в себя. Чувства, застывшие во время унизительного насилия, теперь так и кипели. Стыд, отвращение, гнев. Всё тело ломило от боли. Соски горели, живот ныл. Никогда не бывало такого после любви с Бастьеном. Ощущение было, словно её избили ногами, оплевали, измазали грязью. Как теперь она выйдет за Бастьена после этой мерзости? Слёзы потоками полились из её глаз.
— Я сейчас разбужу мадам Бланку! — крикнула она. — Разбужу отца Рока. Всё расскажу! Я не хотела… ты меня изнасиловал!
— А я скажу, что давным-давно с тобой сплю, — всё ещё тяжело дыша, ответил он. — Скажу, что ты беременна от меня. Скажу, что передумал отдавать тебя Бастьену. Вот возьму, и сам женюсь на тебе!
Николетт была вся мокрая от слёз, растрёпанная, в клочьях разорванной рубахи. Её била крупная нервная дрожь, глаза светились ненавистью.
— Ты сумасшедший! — во весь голос закричала она. — Я давно знала, что ты чокнутый, в тебе бесы сидят! Сначала Урсулу изнасиловал, теперь меня! Таких, как ты, в деревнях кастрируют!
— Замолчи, дура! — яростно произнёс он.
— Не замолчу! Вот погоди, приедет Бастьен, он тебе покажет, как надо мной издеваться!
Окассен вдруг резко успокоился. Встал с кровати, тряхнул головой, отбрасывая волосы.
— Посмотрим, что сделает твой Бастьен, когда я сам на тебе женюсь, — усмехнувшись, сказал он. — Ведь ты моя крестьянка, значит, моя собственность. Если захочу, то обвенчаюсь с тобой прямо сейчас.
Он схватил кремень и кресало, выбил искру и зажёг лампу. Лицо у него было совершенно спокойное. Николетт даже подумала, что всё это неправда, ей просто снится страшный сон. Но нет, вот синяки от его пальцев на запястье, вот разорванная рубаха и отвратительно скомканная постель…
— Окассен, милый, — умоляюще проговорила она. — Что ты творишь? Опомнись! За что ты со мной так, братец?
— Оденься, — не глядя на неё, ответил Окассен. — Я пойду разбужу отца Рока. Ты ничего не добьёшься своими слезами и воплями. Николетт. Я так решил, и я сделаю по-своему, потому что жить без тебя не желаю.
Он взял лампу и вышел из комнаты. Николетт слышала, как он бормотал внизу, видимо, будил монаха. Потом на лестнице зазвучали шаги и кашель отца Рока. Николетт едва успела набросить на себя платье. Как бы ни было тяжко на душе, она не хотела предстать перед циничным монахом в растерзанной рубашке.
— Эй, ты! — крикнул Окассен, распахнув дверь в свою спальню. — Живо иди сюда!
По его тону Николетт догадалась — зовёт Урсулу. А она-то здесь зачем?
Вслед за Окассеном и отцом Роком в комнату вошёл взлохмаченный со сна конюх Матье. Через минуту появилась Урсула. Она с одинаковой ненавистью смотрела и на Окассена, и на Николетт. Всё слышала, всё знает, подумала Николетт. Почему же она на меня так злобно смотрит? Разве я хочу этого жуткого брака? Но у неё не было сейчас сил размышлять. Слёзы безостановочно катились из глаз, лоб и виски давила страшная тяжесть.
— Вот и два свидетеля, — сказал Окассен, указывая на Урсулу и Матье.
Так, под шум дождя, при свете единственной лампы, напротив скомканной постели, ещё хранившей следы грешного соития, монах обвенчал Окассена и Николетт. Когда в дверь заглянула заспанная мадам Бланка, обряд уже закончился. Николетт сказала: «Да». И на пальце её блестел старинный серебряный перстень, который достался Окассену от отца. За неимением венчального кольца жених надел Николетт этот перстень, а с её руки содрал колечко, подаренное к помолвке Бастьеном. Оно едва налезло ему до первой фаланги пальца.
— Что здесь такое творится? — изумлённо спросила мадам Бланка.
А дальше новобрачной пришлось возиться с хозяйкой, которой стало дурно от услышанных новостей. Окассен, уже полностью одетый, аккуратно причёсанный, сидел в трапезной за столом и говорил отцу Року:
— Я не мог больше бороться с собой, отче. Я и так подавлял это в себе с двенадцати лет. Неужели я так дурно поступил?