Гнетущее чувство нравственного предательства, заключенное в тонкую оболочку идеологического стыда, делало Энрике в его собственных глазах таким же низким, корыстным и хитрым интриганом, как Яго. Это также превращало секс с Салли — после обедов в «Беверли-Хиллз» с общими друзьями и его непутевым братцем (тот был слишком поглощен собственными интрижками, чтобы заметить всепоглощающую страсть Энрике), после хорошо разыгранных прощаний на гостиничной парковке, после того как Салли пятнадцать минут кружила по городу, прежде чем вернуться в отель «Шато Мормон» и тихо постучать в дверь его номера, — все это превращало вкус каждого поцелуя, волну каждого объятия в сочный запретный плод. Оба раза, когда Салли приезжала в Нью-Йорк, они с Энрике ежедневно встречались в крошечной каморке его офиса, всего в одном квартале от того дома, где они с Маргарет растили своего сына. Им приходилось зажимать друг другу рты, когда они содрогались от оргазмов, с трудом устроившись на узком диване или в исступлении катаясь по полу, чтобы у психоаналитиков и их пациентов в соседних офисах не возникло искушения исследовать еще чье-нибудь либидо, кроме своего собственного.
Почти целый год Энрике были доступны все радости секса, о которых он вообще когда-либо мог мечтать. Даже больше, чем он мог мечтать, потому что в своем безрассудстве он допустил одну непростительно позорную ночь (в которую испытал неизъяснимое наслаждение), когда Маргарет вдруг захотела заняться сексом — беспрецедентный случай после рождения ребенка, несомненно спровоцированный опасными феромонами, исходящими от ее мужа — после того как днем он трахал ее подружку Салли. Самым странным, придававшим всему еще более дьявольский оттенок, казалось то, что в ту ночь, войдя в свою жену, Энрике чувствовал себя расслабленно, он был почти равнодушен к происходящему — очевидно, потому, что не пришлось два месяца ждать этой возможности: он уже не боялся, что после того, как Маргарет формально выполнит свои супружеские обязанности, пройдет еще два месяца, прежде чем он вновь насладится страстью, теплом и умиротворением, которые может дать только женщина. Как акт физической близости, гротескное предательство этой ночи вовсе не казалось противоестественным: они снова были любовниками, а не деловыми партнерами, действующими строго по инструкции. К тому же, судя по всему, Маргарет тоже предпочитала, чтобы его страсть была менее пылкой и уж точно не превращалась в наваждение. Может, благодаря тому, что его не сдерживали и сам он не сдерживался, стараясь продлить удовольствие, Маргарет — редкий случай после первого года их совместной жизни — расслабилась и наслаждалась. Ее тело стало податливым, она стонала от удовольствия, как в первое время их близости, когда любила его, когда хотела его, а не папочку на побегушках у ее сына, не мужа-добычу, который так замечательно выгружал коляску из машины у дома ее родителей в Грейт-Неке, не удачное дополнение к ее передовому образу жизни — а его самого, как мужчину.
И да, слава богу, аллилуйя, он не ненавидел себя настолько сильно, чтобы покончить с этим предательством, с этим двойным предательством, потому что впервые за бесконечные двадцать восемь лет его бесполезной и полной разочарований жизни он наконец-то чувствовал себя настоящим мужчиной с настоящим членом, который удовлетворял не одну, а сразу двух красивых женщин в один и тот же чертовски славный день. Он не состоялся как романист, он отказался от мечты стать современным Бальзаком, когда не смог найти для своей четвертой книги издателя, готового заплатить больше, чем жалкие пять тысяч долларов, да и то при условии, что Энрике изменит конец романа, сделав его счастливым. Пять тысяч долларов. Неужели таков счастливый конец двухлетней работы?
— Если они хотят, чтобы я стал литературным поденщиком, — с горечью заявил он, — то пусть по крайней мере хорошо платят.