С того дня тетя Дулма каждый вечер заходила в юрту к Ивану, чтобы свежей арсой лечить ему руки. Впрочем, если говорить честно, то и когда боли отошли и Иван спокойно работал, она все равно заходила в его юрту. Глаза Ивана — а они у него как голубое-голубое безоблачное небо — загорались ярким огнем. Она, конечно, замечала этот огонь и по-детски стеснительно улыбалась…
Разве кому-нибудь удастся сделать незаметно лишний шажок, когда вокруг столько женщин? Женщины, наверно, для того и созданы природой, чтобы увидеть, услышать и передать друг другу то, что абсолютно неизвестно и недоступно мужчинам. Думаете, они могли не заметить и не сосчитать, сколько раз Дулма зашла в юрту Ивана? Заметили и сосчитали. Совершенно точно и даже немного больше. И пошли разговоры, разговоры, разговоры… Колкие, осуждающие, по всему колхозу со скоростью забайкальского весеннего ветра. Только шабганса не знала об этом, но что-то заподозрила после того, как исчезли полуночные гости тети Дулмы. Она уж и доярок прощупывала, пыталась выведать о делах своей дочери. Но всегда встречала один протяжный ответ: «Не зна-аю!» И все-таки однажды чей-то рот разинулся, намекнул, что, дескать, будет у вас русский зять. Вот уж тут шабганса взбесилась, выскочила на улицу, увидела свою дочь у стайки и заверещала на всю ферму:
— Почему я тебя не задушила в зыбке?! Чем такую дочь иметь, лучше по миру бродить с клюкой и сумой! Он не нашей веры! Как ты посмела это сделать! Грех, грех на мою голову! Ой, спасите, люди добрые! — она свалилась на землю и стала биться в истерике.
К ней никто не подошел — было время обеда. И не только в этом дело: доярки злились, что она оклеветала безвинного Ивана — хорошего мужика и справного работника. Вот они и сидели в избах и юртах своих, попивали чаек и ждали, когда у нее слезы иссякнут. Но у шабгансы слез много было, долго они не кончались…
Наступил вечер. Я загнал в стайку последнего теленка — одноглазого. Он всегда где-нибудь блуждал, не мог найти дороги. Иду домой, и вдруг в углу высокой загородки шорохи и вздохи. Подкрался: Иван обнял Дулму и целует в губы. Я растерялся и полетел домой. «Почему он наклоняет ее голову набок и только тогда целует? A-а, это от привычки целовать русских женщин. У них нос-то далеко торчит. А если два длинных носа столкнутся, то губы друг друга не достанут. Но ведь у Дулмы нет такого носа, у нее, как у всех буряток, плоский. Ее нос не помешает целоваться прямо. Это Иван просто не обдумал». И мне стало почему-то смешно. Для подтверждения своей догадки я даже перебрал в памяти носы всех моих знакомых…
Вот и все, что я знаю о любовных делах Ивана и Дулмы. А моя мать, старая бурятка, по своему обыкновению постесняется рассказать своему сыну еще что-нибудь об их любви. Тут уж хоть лопни…
Прошел уже пятый намеченный мною срок завершения повести. Если мать узнает, что я не закончил повесть за пять сроков, не миновать выговора: сидишь в четырех стенах, пальцы грызешь — поехал бы да свиделся с ними — ведь оба живут и здравствуют. А если и найду какую-нибудь отговорку, еще хуже будет: намотает на пальцы мои седые волосы и будет дергать. Что ты с ней сделаешь? Мать она и есть мать. Единственный выход в таком случае — сидеть и терпеть.
Я решил наметить еще один, шестой срок — пусть даже поплачусь за это своей сединой, — и поехать к ним, увидеть Ивана и Дулму. Не так уж и далеко до них: полдня качаться в вагоне да часа два трястись в автобусе. Опять загвоздка: мать оставить нельзя, с собою надо брать. Знаете, какая она: лет десять прошло, а все не может привыкнуть к городской жизни. Она за свою Улаан-Гангу держалась до тех пор, пока уже ведра воды поднять не могла, полена расколоть. А первые два года жизни в городе воду из крана считала ржавой, за столом без конца ругала городское молоко и в очереди наотрез отказывалась стоять. И еще: когда видела улицы, заполненные людской толпой, всегда спрашивала:
— Неужели все эти бездельники где-нибудь работают?
Впрочем, она и сейчас не уверена, что все горожане заняты работой на предприятиях и в учреждениях. И дня не проходит, чтобы она не вспомнила свой родной улус.
— Помру — отвезешь мой гроб в Улаан-Гангу, хочу лежать в родной земле.
Об этом она не забывает напоминать почти каждый день…