Ну, а Роза, видно, тут поняла, что дело серьезное, так вот сразу не возьмешь. Поняла она это, значит, и мотоциклетку свою выключила. Да. Мы своих длинношеих, конечно, поехали пасти, это Дамби все — не разрешил мне остаться. И вот уж о чем там они целый день разговаривали — не знаю. Чего не знаю — того не знаю, врать не люблю. Это Дамби все. А вечером поужинали почти что молча, ну так — поговорили о том о сем, о доме да о колхозе — и спать. Они себе постель в амбарчике устроили, там и улеглись вместе. А дверь юрты я открытой оставила. Не нарочно, конечно, просто душная ночь выдалась. Правда, правда, душная. И у них дверь амбарчика открыта, потому что жарко при закрытой-то двери. Да.
И слышно все до капельки, до словечка все слышно. Только Дамби иногда храпеть начинал, так я его в бок локтем. Он замолчит на минуту, а потом опять храпит. А я его опять в бок. Слышу — Балма говорит: «Ничего, полгода каких-то тебе осталось, доучишься и без его помощи. Я на работу пойду, мне все равно, хоть чабаном, хоть дояркой. Зарабатывать буду — тебе посылать. А там диплом получишь — уедем вместе, куда тебя пошлют. Ты фельдшером, меня уборщицей в амбулаторию всегда возьмут». Это она ей, Балма дочери своей, говорит. А та молчит, Роза — молчит. А тут как раз Дамби и захрапел. Я его пока уняла — слышу уже про другое: «Конечно, если ему или бабушке трудно будет — поможешь. Разве я что-нибудь против скажу? Хоть всю зарплату им отдавай — я ничего, ни слова. А вот вернуться — не уговаривай, не пойду». Тут уж, слышу, Роза заговорила. Долго говорила. И тихо очень. Да гладко так, складно, словно все это у нее в голове на бумажке написано. Ничего я только не поняла — и тихо очень, и слов русских много. О человеке что-то говорила, и о смерти, и о старости. Потом о звездах что-то очень интересное. И опять о нас, о людях, о подлости и о жалости. Вот оно, образование, что значит! Мне вот теперь пересказать — не перескажешь, хоть бы и громко она говорила. Одно слово — голова девка! Что я, что Балма — одного поля ягоды. Уж не знаю, поняла она, чего ей дочка втолковывала — я не спрашивала, а только все свои речи она ловко так к скандалу подводила. Вроде про звезды все, а потом раз — и про них. Потом опять о жалости — и опять про них. Да.
А вот когда она совсем просто, по-бурятски, заговорила, тут уж я все поняла, хоть Дамби и всхрапывал много раз. «Но ведь ты, говорит, по любви за него выходила, никто тебя не неволил. И он тебя не тащил и долго не уговаривал — ты сама с радостью пошла. Так ведь? Мне твоя подруга Жарбаниха рассказывала. И я родилась от вашей любви. От любви ведь. Конечно, отец нехорошо поступил. По-старому, по-бурятски, не мое это дело — отца осуждать, да ведь от этого не забудешь, лучше его поступок не будет. Так вот скажи мне…» Это она все, дочка, матери своей — а? «Ты вот скажи, говорит, так, значит, все просто: из-за одного проступка, пусть серьезного, гадкого, вся, значит, многолетняя любовь так сразу и улетучилась?» Так и сказала — «улетучилась». «Как же мне вот, говорит, молодой — и вся жизнь впереди у меня, и любовь, и семья, — как же мне теперь в любовь верить, в сильную, в непобедимую? Или нет ее вовсе, такой любви?»
Тут опять Балма заговорила, заговорила, только тихо очень, так тихо, что и не расслышала я. А еще Дамби — как принялся храпеть, я его и раз локтем, и второй, а он — как каменный. Еле угомонился. А Балма все говорит. Слышу только имя: Ханда. И опять: Ханда, Ханда, Ханда. В общем, объясняла она, что не в Ханде тут дело, это уж так — последняя капля. «А я, говорит, в батрачку при нем превратилась, в рабыню».
Тут опять Роза на нее: а кто тебя заставлял быть батрачкой? Разве тебя силой на работу гнали? Сама руки опустила, сама позволила командовать собой. Жалела все, заботилась: дождь ли, пурга — пусть отдохнет, я сама съезжу. Да он же мужчина, он же сильнее тебя и крепче — не ему ли с пургой бороться, дождя не бояться? Дрова колоть — ты топор в руки берешь, вода нужна — ты за ведра хватаешься. А почему? Что он — отказывался? Не отказывался, а ты сама хваталась, вот и приучила. И овец сама пасешь, а с пастбища прискачешь — дома возишься, корову доишь, обед готовишь. Ты с овцами, так он даже супа не сварит, а разве трудно бурятский суп сварить? Нарезал килограмм мяса да насыпал лапши — и все трудности. А корову подоить? Вон даже в колхозе дояры появились. Ты не обижайся, мама, за резкое слово, а только ты с юных лет сама на него молиться начала!» Это Роза-то так матери своей говорит, а? «Конечно, говорит, и бабушка помогла своими поучениями, да ведь время у нас давно другое, и обычаи старые забыть пора. «Мужчина — бог! У мужчины — все права!» Конечно, сразу после войны, когда многие с фронта не вернулись, такое еще и можно было понять, а теперь-то отчего? Не сумела ты, мама, поставить себя. Посмотрела бы, как другие женщины — ого, еще как берут их за жабры. А ты всю жизнь молчала. Молчала да тащила. И что вытащила? Вот что вытащила — полный развал. Конечно, я понимаю, ничего бесследно не проходило, насобиралось по капельке и пролилось. Грозой разразилось».