Выбрать главу

Внутри у Севы что-то подпрыгнуло, потом сжалось, потом дико озлобилось. Он оттер полотенцем кровь с запястья, взял плащ, вышел из номера, спустился по лестнице, сел в стоящую возле дверей гостиницы легковую машину рядом с длинноносой дамой — и улетел.

Одумался Венценосцев только тогда, когда, спускаясь вслед за длинноносой дамой по длинной лестнице с самолета на землю, услышал:

«Гражданина Венценосцева, прибывшего из Н-ска, просим пройти к главному выходу, где его ожидают».

После этих громких слов, произнесенных женщиной очень отчетливо, но окруженных каким-то потрескиванием и завыванием, — точно так же звучит записанный на магнитофон голос Ыткиной, когда она, играя Аэлиту, в последнем акте прощается с землянином, — до Севы донеслась торжественная музыка, тоже прерываемая какими-то щелчками и воем. Затем музыка оборвалась и тот же электрический, космический голос повторил:

«Гражданина Венценосцева, прибывшего из Н-ска, просим пройти к главному выходу, где его ожидают».

Услышав и во второй раз этот холодный, нечеловеческий голос, Сева решил пойти на попятный, как давеча в Н-ске, то есть, попросту говоря, бежать. Но тут он заметил, что бежать у него не выйдет ни с какой стороны: слева его крепко держит за руку длинноносая дама, за правую руку тащит бог знает откуда и когда взявшийся дюжий парень с черной бородой, растущей от самых бровей, и к тому же еще в черных очках. Глаз очкастого бородача совсем не видно, глаза длинноносой дамы сверкают, как из норы. Впереди через стеклянную стену видна длинная черная машина. Через несколько секунд Севу втолкнули в эту машину, и, взвыв, машина понеслась на огромной скорости. Сидя на заднем сиденье, Сева скоро увидел, что следом за машиной, в которой он ехал, следует другая, в которой на заднем сиденье сидит длинноносая дама; в заднее стекло ее машины было видно следующую, в которой сидит очкастый бородач; сквозь его машину было видно еще одну, в которой сидит незнакомый Севе мужчина, тоже в черных очках. Так что получалось, что Севина машина возглавляла целый кортеж («коттедж» — сказала бы Доброхотова), который незаметно было, чтобы где-то кончался. И тут два воспоминания навалились на Севу и глубоко вдавили его в мягкое кожаное красное сиденье машины. Первое воспоминание было смутно, непонятно и потому показалось Севе особенно страшным.

Вспомнилась Севе с таким ужасом почему-то самая обыкновенная пьеска, много лет назад шедшая в Н-ском театре. Играть в этой пьеске Севе очень нравилось: вся-то роль состояла в том, чтобы появиться в форме милиционера вслед за Тетериным, одетым в штатское, и увести со сцены Рыдалина, сбросив со стола, за которым тот сидел, книги, пробирки и колбы. После этого можно было втроем с Тетериным и Рыдалиным идти в Банный переулок пить пиво, если ларек бывал открыт, а зимой — расписывать пульку: они с Тетериным больше в пьеске не выходили, а Рыдалин совсем больным появлялся ненадолго в третьем акте. Жена его — играла ее Ыткина (тогда еще Лылеева) в очередь с Доброхотовой — ходила всю пьесу в глухом черном платье, которое Доброхотовой очень шло. К третьему акту она меняла черное платье на белое и выходила замуж; вскоре появлялся Рыдалин и, узнав о свадьбе своей жены, выбегал на авансцену и кричал зрителям что-то о достоинстве человека, о верности в беде и невозможности мириться со злоупотреблениями; после речи ему становилось плохо, жена и все другие персонажи в чем-то раскаивались, плакали, и Рыдалин умирал на авансцене под бурные аплодисменты. Во всяком случае, так было на премьере, потом отчего-то в пьеске долго что-то меняли, вымарывали, переставляли, но что — Сева не видел, его-то роль оставалась без изменений. Вскоре приехала комиссия из Т… — и пьеску играть запретили. Сева постарался сейчас припомнить, за что они с Тетериным уводили Рыдалина? почему разбивали его пробирки? и в чем так раскаивались все персонажи, когда Рыдалин умирал? Он не мог ничего припомнить, было похоже, что в пьеске ничего об этом не говорилось. Почему же тогда так нравилась пьеска зрителям и почему ее в конце концов сняли? На все эти вопросы Сева не мог себе ответить. Да он и теперь не мог уяснить ничего себе в пьеске, и оттого она показалась ему сейчас необъяснимо жуткой и каким-то образом странно применимой к его теперешнему положению.

Второе воспоминание, которое устрашило Севу в машине, выглядело ужасным вместе с неясностью первого. Случилось это с ним прошлой весной. Тогда он пошел к администратору и выпросил у него контрамарочку для личика, не захотевшего войти с ним в вокзальный ресторанчик на стаканчик лимонаду, а возжелавшего взамен того полюбоваться в театре на знакомого артиста, а именно на него, Севу Венценосцева. Усадив личико на приставное местечко балкончика по выданной ему контрамарочке, Сева ушел за кулисы. Дело здесь было только в том, что в пьеске, которая шла в тот вечер, впрочем так же, как и во всех других, Сева выходил на сцену хотя и на полном свету, но без всяких слов, к тому же среди многих других. И вот тут-то, в четвертом акте, не амбиции и не славы ради, а единственно лишь затем, чтобы быть замеченным и узнанным личиком среди окружавших его других актеров с приставного местечка балкончика, он, вместо единственно положенного ему по роли крика вместе с другими «Ура!», в полный голос выкрикнул: «Кукареку-у!!» За это он был в тот же день судим товарищеским судом. На товарищеском суде ему тогда припомнили все: и «кукареку», и Банный переулок, и пульку, и Доброхотову, и плачевное состояние его нижнего белья, заметное на переодеваниях в общей гримуборной; особенно свирепствовали дамы по поводу его холостяцкого положения, и уж конечно — Сева знает — им не терпелось скорее дойти до альбомчика, и дошли бы, конечно, и тут бы уж ему не поздоровилось, если бы про альбомчик знали. Ан не вышло, шалишь — про альбомчик-то не знали! И вот, если та пьеска была насчет того, а именно насчет этого самого, то ему теперь с этим проклятым «кукареку» не отвертеться.