– Было дело, было.
– Расскажите. Пожалуйста?
– Да что рассказывать-то? Убегал, гаденыш, из дому. Дрался, задирался. За деньги дрался! То с вот таким фонарем придет, то с носом распухшим… Ну, ничего. Он как руку сломал разок, так отвел Бог. Так и что вы думаете, Василиса? Куролесить начал! Чай как-то покурить удумал мне тут! Вот мой чай-то! То в университете доцента – доцента! – назвал узколобым бараном! Саша с ним поседел раньше времени. Зато потом так гордился, так гордился… Говорил, что Витя – его лучший проект. Хех! Проект, представляете? Сын его.
– Вы знали его отца?
– Отчего не знать? Знал. Выдающийся архитектор. Реставратор. Оно, знаешь как… В своих кругах все друг друга раньше знали. Все дружны были. Саша… Хороший был… Но помешанный. На работе своей помешанный. На ней и помер. Да вы ешьте! Ну вот попробуйте вот эту вот колбаску, Василиса. Копчененькая.
Я не застала собственного дедушку, но сейчас кажется, что вот именно такими и должны быть все дедушки. Таких душевных стариков всем бы детям.
– А-а… Маму тоже знали?
– Знал-знал… Несчастная девочка. Глумная, но хваткая. Красиву-у-ущая. Младший у них на мать похож.
– Кай?
– Да-да. Кай. А ты и Кая знаешь?
Не успеваю ответить: Иван Сергеевич снова забавно по-старчески фыркает.
– Партнеры, говорите? Это он вас и с братом познакомил, и сюда привез?
Не зная, куда глаза деть, прячусь за чашкой чая, допивая его.
А что ты молчишь? Он вот привез тебя сюда. А ты там, кажется, с поцелуем лезла к партнеру. Или то не ты была?
– Не объясняй. Оно дело ваше, ваше… Только я тут, знаешь, партнёров-то его ни разу и не видел.
– Вы его с детства знаете, да?
– С пеленок… С рождения. Вот как Настасья в коммуналку беременная заселилась, так и знаю. Это сейчас Витя с квартирой помог. А тогда…
Немного помолчав, Иван Сергеевич подзывает пса к себе. Тот ложится у его ног, когда Евграфьев начинает рассказ.
– В девяностые, деточка, тяжко жилось многим. Весной – холодный был март – комнату стала снимать у нас одна девчушка молодая. Ей бы вот разродиться. Отца никто и не видел. Не взлюбили ее. На сносях, одна, хорошенькая – сразу решили, что профурсетка.
Отчетливо представляя те старые комнаты и совсем еще юную девушку, так не вовремя вспоминаю слова Кая.
«Моя мать – эталонная шлюха».
Сейчас становится мерзко просто оттого, что я вообще это слышала.
– Сиротка. В приют уже нельзя было, вот только выпустили… А тогда никто ни о ком не заботился. Так все думали: родит – отдаст туда же ребенка, где и сама выросла. Нищета была. Ну как можно оставить? Ну, дура, думали! Она же не отдала. Но мужиков-то стала водить к себе. И вот не любили ее, ой, не любили, а потом как-то… Витька такой смышленый был. Хорош как дьяволенок. Улыбался, а на щеках ямочки. Настена… коммунальных, ну, тех, что свои, в гости не водила.
Тяжело вздохнув, на какое-то время Иван Сергеевич замолкает.
Тихо слышен стук. Высокие напольные часы за шкафом барахлят.
Воображение живо рисует картины, о которых говорит старый художник.
И это ужасно.
Рваные тряпки, затыкающие дыры в оконных рамах. Сквозняки. Общая ванная и кухонька. Прокуренные, засаленные комнаты. И все это – в остатках великолепия императорских эпох. В домах, служивших некогда дворцами князьям.
– И соседки удружили ей: пока молодая да свежая, что тут ловить? Иди, говорят, в кафе. А кафе тогда открывались такие… У-у. Золота все хотели. Да на золото денег не было. Пластмассы пластмассою, а все под золото. Ну встретишь там кого и жени на себе – так ей насоветовали. А за Витькой как-нибудь да присмотрим.
Сглатываю ком в горле и, незаметно для художника, быстро моргаю. Но следующие слова проникают так глубоко – под кожу, прямо в душу, – что пара слезинок все же скатывается по щеке.
– Любила она сына вусмерть. Оно, знаешь, как было… Купит вот пакет сосисок. И делит их так, чтобы на все недельные обеды хватило. А Витя же рос… Мальчик рос. Ну, она сама – макароны одни. А ему – то с котлеткой, сворованной из кафе. То с сосисками. Знать бы тогда, кто ж папаша – убить бы! А она так и не говорила ничего. А Витя рано начал понимать, что к чему. Сначала как-то все так незаметно менялось… Из веселого, смешливого пацана, рисующего у меня, у меня вот на руках, он стал… за матерью стал ухаживать. Та придет под утро со смены, а он ей бутерброды кромсает. Потом в школу. И все у них наоборот стало… «Маму не трогайте!». О маме слово сказать нельзя было – все его задирало. И из школы вдруг то с синяком, то с ссадинами… Никто ж не знал.