Служил он ей и бельевым шкафом, и посудным, и продуктовым. Она на него нарадоваться не могла. Стол, сбитый из нестроганых досок, покрыла ватманом и поставила у окна так, чтобы, сидя за ним, можно было видеть Сталинград, вербы над рекой, песчаные косы и канатную дорогу через Волгу.
В печную трубу Люда вмазала бутылку.
- Зачем? - спросил я.
- Чтобы ветер пел, как у нас дома, в деревне. Сплю я тогда сладко и сны хорошие вижу.
На тумбочке стоял магнитофон. О нем следует рассказать особо.
Я уже говорил, что поесть я большой любитель и мастер. У меня всегда отличный аппетит: днём и ночью, в мороз и в жару. На работе я всегда задерживался минут на сорок, чтобы Люда к моему приходу успела приготовить ужин, а то когда при мне готовится еда, я нервничаю и, бывает, со сковородки недожаренное хватаю. За это, конечно, от Люды получаю подзатыльники.
Однажды вот так же пришёл я домой попозже и увидел: Люды нет дома, чистенькие перевёрнутые кастрюли стоят на холодной плите. Мой бедный желудок чуть не взвыл от тоски и злости. Не знаю, чем бы эта тоска кончилась, но, к счастью, жена моя пришла почти следом за мной.
Глянул я на неё - и о ужас! - она стояла передо мной вся в слезах. Я до того растерялся, что ничего не успел спросить.
- Иди скорей, - сказала она, едва переводя дыхание, всхлипывая, - ну иди же!
- Куда?!
- Ящик на дороге. Скорей!
- Какой ящик?!
- Картонный! Иди же скорей. Разобьют.
Выбежал я на дорогу. На обочине в самом деле стоял большой картонный ящик. Это и был магнитофон.
Оказалось, Люда взяла из сберкассы деньги, чтобы купить мне зимнее пальто, но увидела магнитофон и купила его. Пока тащила домой, выбилась из сил, руки заморозила. И нести было невмочь и бросать нельзя - вот и разревелась.
Печку бы растопить, в комнате-то холодина, как в дырявом сарае, а Люда, уже забыв о слезах, горячо принялась за дело: распаковывала магнитофон.
- Зачем ты, - говорю, - купила его?
- Как зачем? - Она всплеснула руками. - Ты же в институте только им и бредил.
На лице её - отчаянней, разочарование. Надо было принимать срочные меры. Я моментально организовал на своём лице благородную улыбку и сказал:
- Ах да, конечно, как это славно. - И стал целовать свою милую, хорошую Людку.
Целовал и думал, что теперь всю зиму придётся поддевать под осеннее пальто старенькую телогрейку, сидеть на расшатанных скамейках...
Но вот магнитофон точно по инструкции был включён и опробован. Разумеется, всем командовала Люда, я ей только помогал.
И тут же она решила начать запись семейной хроники. В принципе я не возражал, только робко заметил:
- Надо бы печку затопить и поесть, а то от голода голос у меня неприятный.
- Какой ты становишься нудный, - сказала она и села перед микрофоном с таким видом, будто собиралась говорить в века, перед всем миром. Лицо её стало серьёзным и величественным.
Магнитофон включили на запись, и Люда каким-то чужим, неимоверно басовитым голосом заговорила:
- Дорогие наши дети…
- Какие наши дети? Видишь, я говорил, надо сначала поесть... У нас же ещё нет детей.
Она повернулась ко мне и совершенно обыкновенным злым голосом прошептала:
- Замолчи. Обжора. Это совсем неважно.
И опять в микрофон дубовым голосом:
- Вас ещё нет на свете, но вы обязательно будете... Сегодня, первого февраля 1957 года, весёлым вечером мы начинаем нашу звуковую семейную хронику. Вы услышите, как поёт и плачет ветер в трубе нашего крохотного пригожего домика, как мелодично поскрипывают наши грубые тяжёлые скамейки. Мы запишем ваши первые ласковые слова. И когда вы вырастете и, не дай бог, будете мне грубить, я включу магнитофон, и вам станет стыдно, что вы обидели свою добрую маму. А сейчас вы услышите папин голос. Он расскажет, как родилась наша хорошая дружная семья.
Люда стала подавать мне знаки, приглашать к микрофону. А я обеими руками отмахивался: мол, не знаю, что говорить, да и настроение у меня не то.
Мы долго спорили жестами, как немые, а катушка все крутилась и крутилась, записывала напряжённую тишину.
Люда все больше сердилась. В её глазах вспыхнул зелёный огонёк, как тогда в котловане. Наконец она не выдержала и спросила шёпотом:
- Боишься? Понимаю, перед ними солгать нельзя - страшно. Но я должна слышать, скажи им, что они дети нашей любви. Скажи: я полюбил вашу маму - так родилась наша семья.
Люда улыбалась, говорила это ласково, но зелёный огонёк в её глазах не потухал. Прядка волос, похожая на вопросительный знак, упала на вспотевший лоб...
Мне показалось, что не плёнка наматывалась на катушку магнитофона, а шнур, накинутый на мою шею. На секунду я вдруг ощутил какую-то связь между неумолимо вертящимися катушками, микрофоном и Людой. И заиндевевшие окна, и свет прожектора за окном, и холодная мрачная печка, и маки - алые маки во всю стену - все это было в заговоре с Людой. И ещё мне показалось, что если я произнесу слово перед микрофоном, то оно будет вечным, как наши степи, как Волга. И сделать это можно или сейчас или никогда.