Я молчал, но был уверен, что лечить Веру надо только серьёзным физическим трудом.
- Чего же ты молчишь? Может, и ты свою дочку погонишь в котлован?
- Погоню, - как-то не удержался, уронил я и, чтобы смягчить удар, добавил: - Если надо будет.
- Посмотрим... А Веру надо?
- Надо.
- Посмотрим.
И все. Больше не было сказано ни одного слова. Вроде бы ничего серьёзного и не произошло, а что-то тревожило меня.
Впрочем, какое нам дело до Веры, до стариков? Наша дочка? Но ведь её ещё нет на свете. Да и будет ли у нас когда-нибудь необходимость посылать её в котлован? И вообще все это похоже на бурю в стакане воды. Мелочь какая-то...
Мелочь? А предположим, что все .это происходит в семье академика или народного артиста. «Девочку послать работать бетонщицей в какой-то котлован! Кошмар! И кому это нужно?!» Там бы произошла настоящая драма и окончилась бы она тем, что вместо котлована придумали бы морские купания, туристский лагерь...
Мы с Людой долго не могли уснуть и - самое неприятное - почему-то молчали. Надо, обязательно надо было что-то говорить. Я пытался говорить, а Люда, прижавшись лбом к стене, натягивала на плечи одеяло и молчала.
Будильник, стоявший на магнитофоне, оглушительно стучал в тишине, со злорадством мерил глубину и ширину нашей первой семейной размолвки.
Утром Люда не сказала мне своего обычного: «Доброе утро, голубчик».
- Вставай. Уже время, - сказала она.
И завтракал я без неё, не в своей комнате, а на кухне. Напротив меня сидел Павел Петрович, ел жареные макароны с мясом, то и дело левой рукой загибал к носу непослушный правый ус и молчал.
Мы ели, прислушиваясь к приглушённому разговору женщин в соседней комнате, поглядывали друг на друга исподлобья.
Павел Петрович ел быстро. Он расправился со своей едой прежде, чем я понял вкус моего завтрака. Выпил он кружку воды из-под крана, крякнул и сказал, сурово улыбаясь:
- Бабоньки затолкали нас с тобой в одну клетку. Выходит, ты за меня?
- Выходит.
- Ишь собачьи отравы, шепчутся. Извергом, наверно, меня называют.
- Называют.
- А ведь глупы, как сало без хлеба.
- Глупы.
К «холодной войне» присоединились Олег и Дмитрий. Но странно как-то.
Олег, к моему удивлению, был за то, чтобы Вера шла работать в котлован, а вечером, когда коридор превращался в «линию фронта» и «противники окапывались» в комнатах, Олег сидел почему-то не с нами, а с женщинами.
Дмитрий же, наоборот, был на стороне женщин, а сидел с нами.
Мы играли с Павлом Петровичем в шахматы, а Дмитрий, пристроившись возле нас, курил папиросу за папиросой. Павел Петрович, морщась, разгонял рукой дым. Вначале мы с Дмитрием уговорились не курить за шахматной доской в маленькой комнате, но Павел Петрович запротестовал.
- Сам не курю, но люблю, когда другие курят. Дымите.
И мы дымили, а он морщился, махал рукой и непомерно долго думал над каждым своим ходом. В комнате, в которой можно было топор вешать, царила тишина и витали обрывки невесёлых мыслей трёх мужчин. Иногда к этому прибавлялся густой, чёрный, нестерпимо горячий чай. Чтобы не унижаться перед женщинами, мы готовили его сами, им потом оставалось только вымыть посуду.
Домой Олег и Дмитрий шли вместе. Шли как противники и лишь из вежливости, перебрасывались пустыми фразами. Разговора «о деле» между ними не происходило. Зато со мной каждый из них говорил об этом самом деле так откровенно, будто я был непогрешимым судьёй или духовником.
- И о чем он там с женщинами судачит целыми вечерами, чего нашёл интересного? И в спортзал уже не ходит, что ли? А старик упёрся, упёрся, как бык рогами в красные ворота... Ей, конечно, надо идти работать на свежий воздух, но не в котлован же! Хорошо бы весной в цветочное хозяйство или в сад...
Дмитрий улыбался, будто видел Веру в цветущем саду.
- Но ты гляди, - вдруг суровел он, - пусть этот разговор тут и умрёт... Никому... А она славная...
- Уж не влюбился ли ты в неё, мой друг?
- Тоже скажет чертовню какую-то. Я ж не мальчик. Просто она славная девушка.
...Зима своими ветрами, дождями и морозами преобразила Олега: его нежно-розовое лицо посмуглело, зашершавилось. Но ни морозы, ни дожди не смогли заставить его отказаться от лайковых перчаток, берета и демисезонного пальто. В любую погоду вышагивал он по эстакаде с медлительной торжественностью и гордостью. Теперь над ним уже не посмеивались, даже, пожалуй, любовались им.
К его иронической улыбке все чаще примешивалась грустная, а порой тоскливая мечтательность. Вот с такой обновлённой улыбкой он и говорил мне в один из тех дней: