Он даже стал позировать зятю Петра Петровича Боткина — художнику, вознамерившемуся писать с него портрет. Тут он однажды услышал, что Боткин хоть и действительно страдает тяжелой одышкой, но выходить из академии, оказывается, не намерен. И сразу у него легче стало на сердце.
И вдруг две смерти одна за другой потрясли его до глубины души: в ночь на 17 октября в Саратове скончался Чернышевский, а 12 декабря в Ментоне умер Боткин.
Такой давнишний, такой большой друг, такой добрый и жизнерадостный! Почти невозможно смириться с этой мыслью, но никуда от нее не денешься…
В тот день, когда пришло это страшное известие, он должен был читать публичную лекцию в собрании медиков. Первое, что он сделал в этот вечер, — предложил почтить вставанием память выдающегося русского врача и замечательного человека, Сергея Петровича Боткина. Слезы помешали говорить, и он вынужден был на несколько минут удалиться из зала, чтобы дать себе время успокоиться.
«Все это время, — в тоске писал он жене, — я почему-то представляю себе Боткина непременно холодным и в гробу, а потом представляю себе его наивный заразительный смех…»
Если в Москве смерть Боткина переживали только близкие ему люди, врачи и естествоиспытатели, то смерть Чернышевского была трауром для всех передовых москвичей, как и для всех передовых людей России.
В тот день, когда газеты в незаметном сообщении известили о смерти великого демократа, Тимирязев сидел у Сеченова: Иван Михайлович читал ему свою лекцию. Засиделись допоздна, говорили непривычно много — ни тот, ни другой никогда не отличались особенной разговорчивостью. Образованность Тимирязева поражала Ивана Михайловича, и симпатии его к этому длинному, немного нескладному, но такому умному и талантливому человеку росли с каждым днем. А на другой день спозаранку Тимирязев известил Сеченова о событиях в университете: студенты решили отметить траурный день Чернышевского — не являться на лекции и устроить демонстрацию. Климент Аркадьевич, разумеется, тоже не явился в университет. У Сеченова в этот день лекций не было, и он очень сожалел об этом: хотелось выразить чем-нибудь свою солидарность со студенчеством и со своей стороны почтить память Николая Гавриловича чем-нибудь более существенным, чем вставание.
В лаборатории дела шли не блестяще, стесняло то, что не чувствовал себя хозяином, не мог как следует развернуться. Если бы даже и приобрел инструменты и аппараты за свой счет, где прикажете их разместить? И скучно было без учеников, без привычных горячих молодых помощников. Словом, он чувствовал себя тут не дома, а в гостях и, решив, что под лежачий камень вода не течет, рискнул отправиться на прием к попечителю учебного округа П. А. Капнисту.
Попечитель принял до чрезвычайности любезно, рассыпался в комплиментах; на благодарность Сеченова за то, что допустили читать лекции в Московском университете, ответил: «Помилуйте, мог ли я поступить иначе, вы делаете университету честь». Обещал всегда стоять на страже интересов старых, заслуженных профессоров. И, к великой радости Сеченова, обещал дать в будущем году самостоятельное помещение для лаборатории, со всеми необходимыми приспособлениями.
Окрыленный уходил Иван Михайлович от Капниста и тут же в письме сообщил Марии Александровне, что очень утешен этим визитом, вниманием главного начальствующего лица, так как доселе встречал у других начальников полнейшее равнодушие.
Но Сеченов не учел одного обстоятельства: граф Капнист был светским человеком, а потому человеком воспитанным; а светское воспитание отличалось тем, что нужно было говорить все приятное человеку известному, а к тому же старшему по возрасту. Осыпав Сеченова комплиментами, Капнист дал ему пустое, ни к чему не обязывающее обещание, принятое доверчивым Иваном Михайловичем всерьез, и в ту же минуту забыл о нем.
Между тем Иван Михайлович решил съездить за границу, купить там все необходимое для оборудования обещанной ему лаборатории. 8 марта он подал декану медицинского факультета прошение:
«Желая ради успешного преподавания, ознакомиться на деле с настоящим состоянием преподавания физиологических лабораторий в Европе и в то же время приобрести за свой счет за границей ряд необходимых для моего преподавания и работ инструментов, честь имею покорнейше просить ваше превосходительство исходатайствовать мне командировку за границу (в Германию, Францию и Италию) с сентября 1890-го без всякого денежного пособия от казны».
Так было проще и верней — на командировку за казенный счет он не мог рассчитывать в своем положении, а поскольку деньги у него были, он и счел, как всегда, что лучшее для них применение — поездка в европейские лаборатории и приобретение всего необходимого для дальнейшей своей научной работы.