В эту минуту огромная рука, вздрогнув и покачнувшись многочисленными складками, тяжело легла ей на плечо. Магдалина охнула, едва не переломившись в тонкой талии, но выдержала.
Кать-Катя пророкотала:
— А ну как я тебя, такую смелую и бойкую на язычок, сейчас придавлю ненароком.
Девушка попыталась вывернуться из-под руки, но рука держала её намертво, за ворот платья крепко держала, и грозила действительно придавить. Кабы Магда видела эту сцену со стороны, то поняла бы, что поведение Кать-Кати — не более чем буффонада или своего рода развлечение человека, давно скучавшего в одиночестве. Но, оставаясь на своём месте, девушка испугалась не на шутку, хотя крепилась, страха не выказывала.
Магдалина, решив, видно, что бороться с рукой физически нет никакого смысла, прибегла к помощи речи:
— Не придавите. Вы же не хотите в тюрьму. Меня найдут. И вас посадят.
— В тюрьму? — Кать-Катя глядела насмешливо, а потом вдруг угрожающе выпучила глаза. — Я съем тебя сейчас, милочка, и никто не узнает, что ты здесь была. Или под себя положу, и будешь ты — моё тайное сокровище. Подо мной, знаешь, много чего наложено — никто не найдёт и не возьмёт; надёжнее нет места... В тюрьму... — гора задыхалась и сипела, гора сотрясалась от нахлынувшего на неё нового прилива смеха. — Для меня ещё не построена тюрьма. Да и отсюда меня не забрать. Стену проламывать? Хозяйка Романова не даст. Разве что здесь для меня тюрьму устроить, часового у двери поставить. Да и ставить не надо. Я и так не сбегу... Я, милочка, уже лет семь как в тюрьме. Я сама и есть тюрьма.
Магдалина выдерживала тяжесть из последних сил:
— Это вы хорошо сказали. Я себе тоже тюрьма. Ну, вы меня понимаете, конечно... И всякий человек, который несчастен, — себе тюрьма и даже палач. И я вас теперь уважаю...
Рука отпустила её воротник и тяжело пала на бедро, расплывшееся на полдивана:
— Так-то лучше, милочка!.. И ты мне сразу по сердцу пришлась: без жеманства штучка. Именно такая моему олуху нужна. Ты сумеешь позаботиться о нём.
Магдалина поняла, что бояться уже нечего, и стояла перед горой, не отходила.
— Доставай же утицу! Чего стоишь! — велела Катя. — Спереди доставай. Не бойся — подсовывай руку.
Левой рукой Магда взялась за циклопическую брюшную складку, холодную, потную и скользкую, силясь приподнять её, а правую руку сунула под неё, потом, низко склонившись, сунула правую руку глубже, поискала, нащупала наконец край «утицы», с трудом, осторожно, дабы не расплескать, вытащила её наружу. При этом что-то под Катей звякнуло.
— Ой! — вздрогнула Магдалина. — А что это там под вами звякнуло?
Радуясь какой-то потаённой мысли, Кать-Катя довольно скривила губы:
— Это я золото под собой прячу. Ни один вор не доберётся...
...Вечером Кать-Катя похвалила Охлобыстина:
— Хорошую девушку ты нашёл — работящую и чистоплотную. В доме, погляди, порядок, которого и при мне не бывало. А уточка моя, посмотри, вся блестит и не пахнет. Песком она её отдраила, что ли?
Охлобыстин поводил носом туда-сюда:
— И дышится легко... Но ты мне зубы не заговаривай, дорогая! Револьвер верни в стол — уж перекатись ещё разок колобком.
Подлецы
акой маленький у человека череп, удивительно маленький!..
Охлобыстин осторожно, боясь невзначай стукнуть, охватил ладонями этот холодный предмет — Генриха. А потом он точно так же охватил ладонями свою тёплую голову.
Н-да!.. И такой маленький в этом черепе мозг, однако как много в этом маленьком мозгу всего умещается — и точных, глубоких знаний, и заблуждений — огорчительных и симпатичных, опасных и невинных, и воспоминаний, и мечтаний, и способностей, пристрастий и антипатий, и благородства, и подлости... Но более всего, конечно, — подлости, подлости, подлости. Это богатый жизненный опыт Охлобыстина со всей определённостью ему говорил: много больше, чем достоинств и благородства, в мозгу у человека, у человечества ничтожества, обмана, малодушия сидит. Даже самый, казалось бы, благородный и уважаемый человек при иных обстоятельствах на такие низости способен, на такие... что диву можно даться!.. А спокоен и уравновешен он потому, что и сам о них не подозревает; ну и другие, понятно, не догадываются.
Охлобыстин с интересом ощупывал свой, как выяснилось (ибо прежде он никогда этого не делал — разве что в совсем зелёном детстве, когда, лёжа в люльке при дремлющей мамке или няньке, обследовал шаловливыми ручонками своё тело), удивительно маленький череп.
Н-да!.. А то, что кто-то будто благородный и весь из себя будто добродетельный уважает свою персону — так это он сильно ошибается, это он себе большие авансы выдаёт. Потому что себя, подлеца, не знает. А Охлобыстин знавал всяких, видывал в разных видах и позах и благородных, и добродетельных — по долгу службы знавал и видывал. Сегодня такой в роскоши купается, надев мантию, судит других, для других тон задаёт, законы пишет, установления диктует, положения измышляет, загибает параграфы, а завтра — он уж в полном дерьме и в неглиже, понятно, и воплей его, доносящихся из вонючей бочки золотаря, никто не слышит. О тех же, что с чёрными пятками, нечего и говорить; сплошь подлецы, живущие от низкого искательства.