Войдя в кондитерскую, он молча схватил Магдалину за руку и потащил за собой, потащил вон, на проспект, а потом во двор, не глядя на окна, избегая видеть отражение на стекле, и в подъезд, на лестницу потащил, мимо старой карги, которая всегда ему здесь встречалась и всегда что-то каркала алчно-радостное в лицо, которая за спиной у него всегда руки потирала. Краем глаза он видел: карга юбку одёрнула Магдалине. Что бы это значило? Пыль стряхнула? Примета какая-нибудь? Чтоб ухажёры не перевелись?.. Охлобыстин и так весь дрожал от нетерпения, а жест старухи ещё более его возбудил. Он едва не вскрикнул, едва не выпустил вспотевшую ладошку Магдалины. О, эта бесконечная лестница!..
Но и она кончилась. Зло звякнул ключ в замке, жалобно всхлипнула дверь. Выстрелом щёлкнул засов.
Губы её — мягкие спелые сливы — приторно пахли пирожным. Он держал их зубами уверенно и властно, чтобы Магда шевельнуться не смела, чтобы пикнуть не смогла во время этого вечного и прекрасного действа (так кот властно и уверенно держит кошку зубами за ухо, за загривок во время того же вечного, прекрасного действа). Он наслаждался действом, слыша краем уха, как под юным шелковистым телом её вкусно скрипели чистейшие, накрахмаленные простыни...
...А потом потекли мысли — ясные, умные, точные, уже оформленные в изящные фразы. Хватай и пиши.
Охлобыстин подскочил с постели и, как был, в чём мать родила, устремился к столу. Но, кроме готовых уже кружев, коклюшек, подушечки с булавками, ничего на столе не нашёл. А искал он принадлежности для письма.
Краем простыни Магда привычно прикрыла свою прекрасную наготу; покосилась на его тощий зад:
— Что-то вам не лежится, господин.
— Мысль попёрла. Нужно скорее ухватить, — он оглядывал комнату. — Есть у тебя перо, чернила?
— Конечно есть, господин...
Он едва оглянулся на неё, продолжая поиски хоть клочка бумаги:
— Не зови меня господином. Мы же договорились: ты — как жена мне, а я — как муж тебе.
— А как вас называть?
— Милым дружком, к примеру, зови.
— Нет, милым дружком не получится, — глаза Магдалины стали грустными. — Он — другой.
Охлобыстин, занятый «попершими» мыслями, не стал уточнять — какой другой:
— Тогда можешь говорить «мой друг или «добрый друг»...
— Добрый? — она что-то представила себе, что-то прикинула, как будто мысленно прикинула к лицу кружева; грустно улыбнулась. — Пожалуй.
Он нашёл на какой-то полке сложенный вчетверо кусок мятой обёрточной бумаги:
— Так и что? Ты не ответила. Перо и чернила есть?
— В буфете посмотрите. Ящичек выдвиньте — Schublade... Там стальное перо и стеклянная чернильница. От моего писаря осталось... чтоб ему в жизни не было покоя.
— А что такое? — навострил ушки Охлобыстин. — Обманул?
Магдалина с тоской смотрела в потолок:
— Нехорошо со мной обошёлся. Да если бы только со мной. Дочка у меня от него была.
— Да. Писари все подлецы. Всё норовят занятую не там поставить — ошибиться норовят в свою пользу. Листа бесплатно не напишут.
Он уже, найдя перо и чернила, переложив кружева на тумбочку, сидел за столом, писал на обёрточной бумаге черновик.
Магдалина закинула руки за голову, и при этом красивая, по-девичьи крепенькая грудь её выглянула из-под простыни. Если бы господин Охлобыстин был художник, он бы непременно заметил сейчас её красивую грудь, её нежно-розовые сосочки-пуговки; а если бы он был великий художник, он бы сейчас на обёрточной бумаге эту чудную грудь пером набросал, увековечил бы красоту, сделал бы тленную красоту нетленной. Но господин Охлобыстин не был художником, он был филёром... талантливым филёром, и любовью пресыщенный, служебными мыслями занятый, на красавицу Магдалину сейчас даже не глядел.
Она между тем говорила:
— А потом я случайно узнала, что он никакой не писарь, а студент. И я не первая дура у него оказалась... Денег у него нет за жильё платить, так он подженится на зиму — и сыт, и пьян, и нос в табаке.
Охлобыстин быстро что-то писал, но разговор как будто не мешал ему:
— Да. Студенты все подлецы. Это я хорошо знаю — по долгу службы... Так что же дочка? Отдала в приют?
— Умерла моя дочка, — глухо, будто в подушку, произнесла Магда.