Сама не заметила, как взлетела по лестнице на этаж. Легче было на сердце, почуявшем какую-то надежду.
Она постучала в дверь условным стуком. Но ей долго никто не отвечал.
Наконец послышался женский голос — голос Фанни:
— Кто там?
— Откройте. Это я — Надежда.
— Какая Надежда?
— Станская. Я к вам с Митей приходила. Помните?
За дверью была какая-то заминка, потом опять послышалось:
— Не знаю такую. Уходите. Мне некогда.
Надя расслышала приглушённые голоса за дверью, осторожные шорохи. Она опять постучала.
— Откройте. Очень нужно. Митя арестован. Как мне быть?..
— Уходите, — ответили решительней, громче. — Я не знаю никакого Митю.
— Ну как же!.. Фанни! Это вы?
— Нет здесь Фанни. Съехала Фанни.
— Но это же ваш голос, — обида подступила к горлу свинцовой волной.
— Вот привязалась, чума... Идите прочь, прочь. А лучше уезжайте куда-нибудь подальше...
И это было последнее, что Надежда слышала, ибо с ней случился обморок.
Когда она пришла в себя, то обнаружила, что сидит на грязном полу возле запертой двери. Она поднялась, и ещё в дверь стучала, и ещё что-то говорила, просила, но, сколько бы ни стучала (стучать громко она опасалась, а тихого стука, возможно, не слышали), что бы ни говорила, больше ответа из квартиры не последовало.
Явление
горе своём, в лихорадочной поспешности и незавершённости мыслей, в перепутанности мыслей, в этой сумятице, что выдавал воспалённый мозг, в тяжком одиночестве Надя провела весь остаток дня. Когда к вечеру она немного пришла в себя, лишь с большим усилием припоминала, где всё это время была, по каким паркам ходила, на каких скамейках отдыхала, с каких набережных смотрела с тоской в тёмную воду каналов и рек. Она помнила точно, что весь день ничего не ела и не пила. Но и не хотелось. Вообще ничего не хотелось. И жить ей тоже не хотелось.
В сумерках Надю потянуло в храм. И она безропотно подчинилась своему бессознательному порыву.
На ступенях перед колоннадой ей встретилась старушечка. По лицу судить — совсем старенькая старушечка была. Но, видать, крепенькая ещё, бодрая. Заприметив Надю, угадав тоску её, скореньким шагом к ней приблизилась. И так на ступеньках стала, что Наде её было не обойти. Только поэтому Надя, погруженная в свои переживания, её и заметила. Остановилась перед ней. На старушечке были красная линялая кофта и зелёная выцветшая, очень старая — может, прошлого столетия ещё — юбка; два белых платка: один покрывал плечи, другой — голову. Старушечка эта странная была (что не удивительно, поскольку среди паломников, приходящих к собору, к хранилищу великой святыни, к перлу сияющему среди иных соборов, не только со странностями юродивых, но и в полном сумасшествии болезных было немало; со всей России народ поклониться шёл, да всё с печалями своими, с недугами и с чаяниями): выйдя из храма, не на храм она крестилась, а на Надежду. Трижды перекрестившись, поклонилась Наде в пояс. А вокруг были люди; кто-то входил в храм, кто-то выходил, кто-то, задрав голову и придерживая шапку, разглядывал могучие колонны, высеченные из светлого пудостского камня и поддерживающие великолепный фронтон. На старушечку эту не обращали никакого внимания.
Надя, растроганная и удивлённая поведением старушки, улыбнулась ей:
— Что это вы, бабушка, на меня креститесь, мне кланяетесь? Я мирянка простая.
— Знаю, знаю, тебя, скромница. Вижу, вижу, — ответила старушка; глядела на Надежду она будто не сосредоточенно, как бы подслеповатыми глазами, однако словно прозревала её насквозь. — Помолись, девонька. Правильно сделала, что пришла. Тебе надо помолиться... Потом замеси тесто для блинов.
Надежда ещё более удивилась:
— Почему вы это знаете, бабушка, что помолиться надо?
— Я знаю всем вам цену, а вы мне не знаете цены, ибо я вижу вас, а вы меня не видите.
Такие непонятные вещи говорила эта старушка...
— Но я вижу вас, — Надежда протянула ей копеечку.
Старушка копеечку взяла, но тут же передала её какому-то нищему. Тот нищий неловок оказался. Копеечка между пальцев у него скользнула, на ступеньку со звоном упала. Да так на ступеньке и осталась.