Тревожность
ременами, отходя ко сну, филёр Охлобыстин оказывался во власти самых разных мыслей; большей частью мысли эти касались службы — Охлобыстин строил планы на новый день, да думал, в каких выражениях напишет очередной отчёт, да решал, о чём напишет прямо, а на что только намекнёт и о чём вообще не укажет, но выразится так удачно, так изящно, что это умным человеком прочитается между строк... а там, наверху, есть умные люди, которые оценят однажды по достоинству способности его и выделят его из серой (точнее — из гороховой) массы других филёров, сделают к окладу прибавление; поскольку на службе, пусть несколько суетной и достаточно опасной, у Охлобыстина всё было хорошо, мысли, касающиеся службы, он относил к числу приятных. Но в последние годы всё чаще посещали его мысли неприятные — тревожные мысли.
Так, очень тревожила Охлобыстина мысль о возможной скорой кончине любимой супруги. Известно, столь необыкновенно большие толстяки долго не живут. Тревожила Охлобыстина не столько мысль о собственно смерти Кать-Кати, о потере, так сказать, сколько мысль о размерах той необычной домовины, той потрясающей домовины, какая его супруге непременно понадобится. И то верно: не поместишь в обычную домовину кита... Когда тяжёлая мысль о смерти жены и о сопряжённом со смертью вопросе заказа и изготовления домовины являлась Охлобыстину, уже погрузившемуся в состояние приятной, нежнейшей, пугливой дрёмы, в состояние, когда мысли незаметно и сладко обращаются в сны, он вздрагивал и надолго пробуждался; тревожность норой часами не давала сомкнуть глаз, заставляла вздыхать и беспокойно ворочаться с боку на бок. Прикидывал Охлобыстин и так, и сяк — сало ведь с жениного живота не срежешь, с жениных плеч ножичком не соскребёшь. Как такой гроб, шириной и глубиной с коляску извозчика, в дверях поворачивать будешь! Боком его не повернуть: во-первых, смысла нет, а во-вторых, никаких сил удержать не хватит; на попа не поставить — притолока низка, и всегда высока была Кать-Катя. Ни в одно из окошек гроб тоже не пройдёт, чересчур узки бойницы-окошки. По частям супругу выносить (и как разделывать? только представить стра-а-ашно!) — совсем в злодеи запишут, в басурманы. Разве что перед смертью её с полгода голодом поморить, дабы телеса опали; или... заморить её. Можно так попробовать: тело маслом намазать и без домовины в дверь протолкнуть, а уж во дворе в последний путь обрядить и всё такое. Можно пол разобрать и в подполе её похоронить; но потом спросят: куда Кать-Катю подевал?., да и, опять же, не по-христиански это как-то. А разъедаться так — по-христиански?..
Вот ещё щекотливый вопрос: гробовщик придёт мерки снимать — то-то удивится...
Тяжело вздыхал Охлобыстин. Наболели уж в голове подобные мысли.
Дневничок
«егодня Сонечка пропустила занятия, и я была этому удивлена. Сколько я её знаю, без уважительной на то причины она не явиться на курсы не могла, её с детских лет приучали к строжайшей дисциплине, и прогулять лекцию для неё означало бы предварительно поломать себя. Первая мысль была — что Соня приболела. Но ещё вчера она, как будто, была весела и полна сил и на занятиях даже потихонечку озорничала, подсмеивалась над каким-то ухажёром, взявшим моду как бы невзначай встречать её в конце дня... Впрочем заболеть в Питере недолго. В последнее время в особенности: то мороз скуёт город, то приласкает оттепель. Мне, лучшей подруге Сони, конечно же, надлежало проведать её, что я сделать и вознамерилась.
Но едва я отошла от академии, как увидела Соню — она сидела на лавочке в скверике на берегу Невы, несмотря на холод, несмотря на ледяной, злой ветерок, продувающий реку от истока к устью. Соня была бледна и печальна. Уж и правда не заболела ли?.. Или что-то мучило её. При этой бледности, в этом состоянии она опять очень напомнила мне Магдалину. И ещё я заметила, что Сонечка очень красива. Надо было увидеть её печальной, чтобы сделать это открытие. Я и раньше замечала, что иным людям грусть-печаль к лицу, а иным к лицу возраст, седины...
Её печаль царапнула мне сердце.
Сонечка, оказывается, меня ждала. Милая Соня, доброе создание, незамутнённый кристалл. Я давно знала, что она серьёзно влюблена в профессора Лесгафта — много серьёзнее, чем другие наши курсистки. Оказалось, настолько серьёзно, что вчера... она даже открылась ему в своих чувствах. Трудно сказать, на что Соня рассчитывала, делая своё признание, поскольку невозможно знать, в каком кружении любовного чувства она пребывала и какие иллюзии питала. Сонечка с ужасом вспоминала вчерашний день. Говоря о нём, она то ещё сильнее бледнела, а то вдруг заливалась ярким, едва не болезненным румянцем и закрывала этот румянец руками, охлаждала его ладонями. И часто повторяла: «Стыдно-то как! Стыдно!»