Когда фрау Кресс наконец открыла ставни и снова обернулась к ярко освещенной комнате, ей показалось, что мужчины постарели и осунулись за эту ночь, — не только гость, но и хозяин. По ее спине пробежал легкий озноб. Взглянув на плоскую никелевую подставку настольной лампы, она увидела и свое отражение — лицо все такое же, только губы побледнели.
— Ночь прошла! — возвестила она. — Что касается меня, то я сейчас приму ванну и надену воскресное платье.
— А я сварю кофе, — сказал Кресс. — А вы, Георг?
Ответа не последовало. Когда окно было открыто и в комнату ворвался свежий утренний воздух, Георга совсем сморило, он не то заснул, не то окончательно обессилел. Кресс подошел к стулу, на котором сидел его гость, уронив голову на край стола. Заметив, что Георгу неудобно, Кресс приподнял голову спящего и слегка повернул ее. Где-то в уголке сознания закопошился вопрос, долго ли еще придется прятать у себя этого человека. Устыдившись такого вопроса, он резко приказал этому голосу замолчать. Ошибаешься, сказал он себе, я прятал бы у себя даже труп этого человека.
Георг вскоре очнулся — может быть, где-то стукнула дверь. Еще охваченный дремотой, он, следуя уже выработанной привычке, постарался определить характер разнообразных звуков, доносившихся до него: вот скрежет кофейной мельницы, вот течет в ванной вода. Он решил встать и пойти в кухню, к Крессу. Он хотел побороть эту дремоту, которая снова одолевала его, — мучительную дремоту. Но нет, сон опять навалился, и последней мыслью Георга было, что это только сонное наваждение, он не поддастся. Однако наваждение победило…
Итак, он все же пойман. Они втолкнули его в барак номер восемь. Его тело было покрыто кровавыми ранами, но от страха перед тем, что еще ждет его, он не чувствовал боли. Он сказал себе: мужайся, Георг! Но он знал, что в этом бараке ему предстоит самое страшное. И вот оно началось.
За столом, покрытым электрическими проводами и заставленным телефонными аппаратами, однако напоминавшим стол в пивной — там даже лежало несколько картонных кружков, на какие обычно ставятся пивные кружки, — сидел сам Фаренберг, впившись в Георга пронизывающим взглядом сощуренных глаз, с застывшим смехом на губах. Справа и слева сидели Бунзен и Циллих, обернув к нему головы. Бунзен засмеялся. Но Циллих был угрюм, как всегда. Он тасовал карты. В комнате было темно, только над столом несколько светлее, хотя Георг нигде не видел лампы. Один из проводов трижды обвивал мощное тело Циллиха, и от этого зрелища по спине Георга пробегала ледяная дрожь. Однако он успел еще вполне отчетливо подумать: они и впрямь играют с Циллихом в карты. В отдельных случаях, стало быть, классовые противоречия уже сняты.
— Подойди ближе, — сказал Фаренберг.
Но Георг не двинулся — из упорства и оттого, что у него дрожали колени. Он ждал, когда Фаренберг зарычит на него, но тот, неизвестно почему, подмигнул ему, точно они единомышленники. Тут Георг догадался, что эти трое задумали какую-то особую коварную подлость, и она через секунду окончательно сокрушит его тело и душу. Но секунды бежали, а его враги только переглядывались. Берегись, сказал себе Георг, собери последний остаток сил. Внезапно раздался странный тихий звук, как будто трещали кости или очень сухое дерево. Георг в недоумении переводил глаза с одного на другого. Вдруг он заметил, что мясо на обращенной к нему щеке Циллиха гниет и отваливается, одно ухо на красивой голове Бунзена крошится, а также часть лба. Тут Георг догадался, что они все трое мертвы и что он, сам он, тоже умер.
Он крикнул изо всех сил:
— Мама!
Он схватил подставку от лампы. Лампа перевернулась и грохнулась на пол. Вбежали Крессы. Георг вытирал потное лицо и озирался среди ярко освещенной неприбранной комнаты. Он смущенно извинился.
Фрау Кресс, у которой худые руки были обнажены до плеч, а волосы мокры и взлохмачены, казалась особенно молодой и чистой. Хозяева отвели его к столу, посадили между собой, налили кофе, наложили ему полную тарелку всякой еды.
— О чем вы задумались, Георг?
— О том гипнозе страха, который они умеют внушить. Будь я свободен, я бы наверняка был сейчас в Испании, в каком-нибудь угрожаемом пункте. Я ждал бы, когда меня сменят, но эта смена могла бы ведь и не прийти. И сам я мог бы получить пулю в живот, а это едва ли приятней, чем пинки вестгофенских бандитов. И все-таки у меня на душе было бы совсем иначе. Отчего это зависит? Оттого, как это делается? Или от всей системы? Или от меня самого? Как вы считаете, сколько я могу пробыть у вас, на самый худой конец?