Со стороны «чугунки» долетели орудийные выстрелы. В бой вступали батарея Главных железнодорожных мастерских и подоспевший с юга отряд Красной гвардии. Осада губисполкома кончилась.
К полудню, когда из-за апрельских рыхлых туч выглянуло оранжевое солнце, когда степные дали словно бы раздвинулись, из Южноуральска была выбита последняя группа дутовцев.
Над городом рассеивался сизый пороховой дымок, прошитый золотыми нитями. Пасхальный торжественный гул колоколов умолк, звонницы опустели. Прихожане, возвращаясь из собора и церквей, боязливо сторонились трупов на проталинах, со страхом поглядывали на пятна крови на снегу. За кого они молились в это светлое утро «воскресенья Христова»?
Смертью смерть поправ, шли суровые, молчаливые люди с винтовками наперевес.
Каширин остановился на восточной окраине форштадта, наблюдая, как беззвучно лопалась шрапнель над скоплениями казаков, уходивших на полевом галопе к станице Неженской. Аллюр «три креста»! Дутовцы откатывались нестройными лавами, то скрываясь в белоснежных балках,, то вымахивая на бурые гребни балок. Послать им вдогонку было некого, да и не на чем. Они уходили, все время прижимаясь к зимнику, прикрывая свой обоз, и, конечно, надеялись еще вернуться в Южноуральск после распутицы, по летникам, проторенным в степи мирными сеятелями.
Тогда-то Никонор Каширин понял, отчетливо и до конца, что тут, в Южноуральске, крепко-накрепко завязался гордиев узел той беспощадной, долгой, мучительной борьбы, которая вскоре была всенародно названа гражданской войной. И, поняв это, он вступил в партию большевиков.
Больше ста красногвардейцев, их жен и детей погибло в ту ночь в юнкерских казармах. Раненых не считали. Тем более, душевные раны нельзя учесть. Никонор, потрясенный, почти больной, больше часа ходил по длинным, окровавленным коридорам юнкерской казармы, с трудом опознавая своих порубленных друзей.
Вечером он постучался к Сухаревым. Дверь открыл заплаканный Родька. Он узнал дяденьку, бросился к нему, прижался лицом к его коленям. Каширин гладил давно нечесаные, спутанные волосенки мальчика и все отворачивался, чтобы, не дай бог, Родька не увидел слезы на воспаленных от пулеметных вспышек, усталых глазах красногвардейца. Гладил и думал: «Да, вот как получилось, милый хлопчик; словно догадываясь сердчишком о гибели отца, ты достойно сменил Федора сегодня утром на посту...»
21
Никонор Ефимович закончил свой рассказ, и рука его невольно потянулась к папиросам, которые Лобов, уходя на работу, забыл на письменном столе. Он закурил, первый раз после болезни, закашлялся, словно новичок, вышел в переднюю. Василису взволновала эта трагическая история белоказачьего набега на Южноуральск, особенно тронул ее поступок Родьки. Вот, оказывается, кому была посвящена заметка, напечатанная в «Рабочем утре» петитом, в хронике. Вот о ком писал тот добрый человек, укрывшийся за скромным псевдонимом «Очевидец»... Ей хотелось расспросить Каширина и о других подробностях набега, но, взглянув на растревоженного старика, докуривающего папироску частыми затяжками, она сдержалась.
— Видишь, дочка, как начиналась жизнь у парня, — сказал он глухо, ласково, будто разговаривал с Настенькой.— Более сурового начала не придумаешь, в самом деле. А что получилось?
И Никонор Ефимович, пропустив целых сорок лет, начал сердито, все больше горячась, вспоминать о вчерашнем столкновении с зятем. Ничего не утаил и не смягчил, даже о дочери отозвался не очень лестно, назвав Настю бесхарактерной, однако на ходу поправился, заметив что-то о мудрости женщины, ответственной в первую голову за своих ребят. «Не повезло, не повезло Анастасии Никоноровне»,— эта мысль не давала покоя Василисе, и она уже слушала Каширина рассеянно, ради приличия.
— Простите, Никонор Ефимович, с чего же, право, все это началось у Родиона Федоровича? Может быть, это случилось как-то нечаянно?
— Сам ломаю голову, Василиса Григорьевна. Видно, тяжелые болезни гнездятся в организме годами, может, десятилетиями, исподволь разрушают организм, по клеточке. Когда медики хватятся, начнут просвечивать рентгенами, то уж поздно: человек-то пропащий...
Он придвинул к себе коробку «Нашей марки», окончательно нарушив клятвенное обещание не курить. Размял тугую папироску, тщательно, как хлебные крошки, собрал со стола крупицы табака. Чиркая одну за другой сожженные спички, продолжал: