Откуда-то, наверно, из преисподней, доносится голос Шеврова:
— Богдан Протасович, я решительно протестую!
— Нет уж, погодите, товарищ Шевров. Вы сами напрашивались на откровенный разговор. Так будем говорить откровенно. Я долго, терпеливо слушал вас, товарищ Шевров. Пришел черед вам послушать.
Разговаривали негромко, не повышая голоса, сдержанно, как подобает интеллигентным людям:
— Вы изволите рассуждать о порядке, — старался сохранить спокойствие Богдан Протасович, — да, разумеется, неукоснительный, абсолютный рабочий порядок. Порядок дерзновенной и организующей мысли, добра, познания, а не порядок службистики и департамента.
— Я коммунист, а вы мне департаментом в лицо тычете!
— Вы — коммунист. А я? Я кто, по-вашему?
— Да, действительно, интересно уточнить: как вы понимаете коммунизм? Ваша личная точка зрения?
— Моя личная? Сейчас, сейчас, товарищ Шевров. Сейчас попытаюсь сформулировать. Ну вот, пожалуйста: «Мы наш, мы новый мир построим!» Вы согласны с этой формулой, Шевров?
Серафим Серафимович встал, повернулся налево кругом и вышел из кабинета.
На закате они покинули учреждение. Шевров — чуть раньше, шел впереди. Вага замедлил шаг, не желая видеть его. Оба двигались пешочком, чтобы подышать свежим воздухом. Почти одновременно появились в научном городке. Шевров по-прежнему шагал впереди и первым снимал шляпу, отвечая на приветствия знакомых.
Возле клуба толпился народ, выстроилась очередь за билетами — демонстрировался новый фильм, комедия. В малом зале обещали диспут о любви и семейном счастье.
На углу девушка и парень толковали об экзаменах, о правах заочников, о высшей математике.
На другом углу две приземистые девчонки в огромных серых папахах, на манер Робинзона Крузо и Пятницы. Долетела нелепая фраза:
— Нет, довольно. Пардон. Фатит. Фатит, я говорю: вчера с ним встречалась? Встречалась. Ну и все. Теперь одна погуляй. Надо совесть иметь.
«О какой совести они спорят? В чем их совесть?» — старался отогнать прицепившуюся фразу Богдан Протасович.
Домашняя работница Пименовна, обслуживающая многие семьи городка, встретила Вагу ворчаньем:
— Прибыл наконец. Чемодан прислал, а самого нет.
Опустился в кресло, намертво, недвижимо. Слышал — Пименовна звала к столу. Как всегда, говорила о пользе горячей пищи. Отвечал: «Да, да» — и не двигался с места.
Перед глазами, за окном — разлив, кипенье льдов до самого горизонта.
А может, до самого Полярного круга.
Из Москвы позвонила Варвара. Пименовна подала трубку Богдану Протасовичу, стояла рядом, за спинкой кресла, и ждала, что скажет бывшая хозяйка. Варвара спрашивала, получил ли Богдан письмо, интересовалась культурными ценностями.
— Что же ты молчишь? Тебе передали письмо? Уяснил суть моей просьбы?
Богдан Протасович положил трубку.
— Все не как у людей! — буркнула Пименовна.
— Если приедут без меня, — распорядился Вага, — пусть отбирают культурные ценности по своему усмотрению.
— Голые стены профессору тоже не очень удобно, — ворчала Пименовна.
Ваге вспомнился сын Варвары. Смешной такой, с белесым торчащим чубом, болезненный. Потом — подростком. Старался побороть свою хилость, стать, как все. Советовался с Богданом Протасовичем: «Батько Богдан, что же мне делать? Только и знаю: кашляю да чихаю!»
Потом самые тяжелые годы: случайные мальчишеские знакомства, карты, папиросы, девочки. Богдану Протасовичу пришлось тогда повоевать за паренька. Перемололось. Из хилого, болезненного мальчонки вырастал крепкий, дельный Иван!
Глядя на кипящие льды, Вага упрекнул себя: проклятый эгоизм, до сих пор не радировал Ивану на зимовку. Когда была последняя перекличка? Как там приходится ему с непривычки?
Голос Пименовны:
— Зловредный ты человек, Протасович. Мне еще к Шевровым спешить. Еще Кирилловой помочь надо. Мне к другим людям пора, а у тебя на столе все простыло!
Шевров любил этот час возвращения, когда все заботы и всяческая суета оставались за порогом дома, когда можно было отвлечься от служебных дрязг и треволнений. Не то чтоб он тяготился работой, у него сохранился еще вкус к делу, желание вершить и направлять, однако нервы уже поистрепались и неизбежно наступало мгновенье, когда необходимо было отрешиться от всего, выключиться, отлежаться в тишине и тепле.
В прихожей, прикрытая чистым платочком — в ряду прочих вещей, отложенных для хранения на зиму, — висела школьная форменная фуражка с маленькими серебристыми веточками на околышке. Примерная сохранность и опрятность указывали, что обладатель ее пребывает еще в младшем классе.