— Что я, по-твоему, должен каждое слово проверять?
— А ты не слова, ты себя проверяй, — Ляля прикоснулась рукой к моей выпяченной груди, как раз в той области, где врачи обычно выслушивают сердце. — Вот здесь проверяй.
Я прислушался: сердце колотилось, стучало, но я еще не научился как следует различать его голоса — кто знает, о чем вещало оно.
Только стали подниматься по лестнице — навстречу Лешка, спешит, скользит по ступеням, точно ступени раскаленные.
— Вот удача! А мы к тебе, Лешка.
— Да, верно, удачно получилось, — Леонид говорил неуверенно, держался неловко, старался не встречаться глазами с Лялей. И нами овладела какая-то непривычная неловкость. После случившегося в доме Жиловых что-то мешало нам просто и дружески взглянуть друг другу в глаза, — так ничтожная заноза мешает крепкой, здоровой руке.
Мы сошли вниз, вышли на улицу, постояли немного, потолковали о самых незначительных вещах. Ни я, ни Ляля не сказали Леониду ничего, что собирались, что должны были сказать. Я забыл даже упомянуть о том, с какой искренней заботливостью и тревогой расспрашивала о Жилове Вера Павловна. Обронил только между прочим:
— В школе спрашивали, почему не был…
— Скажи: болеет гриппом.
— Я так и сказал — азиатским.
— Ну и молодец. Азиатский это внушительно. Доложи: через недельку, мол, Жилов явится, — Лешка поправил небольшой сверток, наспех, неаккуратно перевязанный узловатой растрепанной веревкой, и поспешно добавил, как бы оправдываясь:
— А я тут на минутку забегал. Барахлишко. Документики. Надо все-таки. Жизнь.
Не знаю, что было тому причиной, но расстались мы нехорошо, не по-дружески. Может, потому что впервые столкнулись с настоящим, неприкрытым злом, не смогли противостоять ему, спасовали. В таких случаях, наверно, людям всегда неудобно смотреть в глаза друг другу.
Проводили товарища до автобусной остановки, пожелали всех благ…
Через неделю Леонид Жилов, как ни в чем не бывало, сидел за своей партой. Держался он уже спокойней, уверенней и только одна незначительная история несколько разволновала его.
На переменке неожиданно подскочил к нему Аркашка Пивоваров:
— Послушай, Ленчик, конечно, это не мое дело. И тому подобное. И ты, пожалуйста, не обижайся. Пойми, я от чистого сердца. По-комсомольски…
— Приятно послушать комсомольца в коротких штанах, — фыркнул Лешка.
— Ладно, Лешка. Все это мелочи. Штаны и тому подобное. Я другое хочу сказать, — Пивоваров мялся, смущался, исчезла вдруг его гладкая, отшлифованная речь опытного болтуна и завсегдатая танцплощадок, парень заговорил по-человечески: — Я знаю, Лешка, тебе сейчас здорово тяжело; так вот, если что… Если негде перебыть, переночевать — пожалуйста. Без всяких, по-товарищески. Понял?
Леонид нетерпеливо дернул плечом, недобрая усмешечка искривила губы:
— Это ты разболтал? — повернулся он ко мне, потом вопросительно уставился на Лялю. — Я же просил, как людей!..
— Никто ничего не разболтал, Лешка, — поспешил успокоить его Пивоваров, — просто мой отец дружит с твоими соседями. Вчера приходит и говорит: «Что это у вас там в школе творится — школьники от своих родителей убегают. Давно пора вопрос поднять».
Густые щеточки ресниц закрыли глаза Лешки, но мне почудилось, что они злобно сверкнули. Жилов не успел ничего ответить — ребята окружили его, каждый наперебой предлагал дружескую помощь.
— Если хочешь, можешь у нас перебыть, — уговаривал один.
— Давай к нам, Лешка. Правда, у нас только одна комната, зато шикарный балкон с видом на футбольное поле. Будем вместе на балконе спать. Там южнорусская овчарка помещается, но она ничего, душевная. За последнее время ни одного серьезного укуса.
— Да ты, Жилов, по-простому…
— Спасибо, хлопцы, — растерялся Жилов, — я даже не ожидал. Спасибо большое, — он благодарил товарищей, стараясь скрыть смущение, но его голос дрожал. Лешка запнулся, с трудом овладел собой. Потом снова принялся благодарить и более всего Аркашку, наверно потому, что дружеское отношение его оказалось самым неожиданным.
— Да вы не беспокойтесь, ребята. Все в порядке. У меня мировые старики.
— Ну смотри, Ленчик, если что — не забывай товарищей.
Звонок заставил нас разойтись по местам, но я — да, пожалуй, и Лешка — продолжали думать о случившемся, хотя ничего особенного не произошло, обыкновенный разговор ничем не примечательных и далеко не лучших в школе мальчишек. Порывистые, ершистые, рожденные в тяжкие годы испытаний, они более всего на свете не любили слащавых, красивых слов. Наверно, потому и разговор у них такой выработался — грубоватый, свойственный тяжелым временам.