Раньше я часто рассуждал, что есть мясо человека, особенно если он уже мёртв и ничего возразить не может, и если при этом убил это мясо не ты, и в особенности если ты даже не подзуживал убийцу к превращению человека в человечину, – то это вовсе и не грех. Обычно я ссылался на отмазки, которые один из подсудных посмертному судилищу грешников приводит подземному владыке Эрлик-хану в монгольском народном предании о Чойжид-дагини. Этот грешник говорит буддийскому Аиду: да, мясо животных я ел, грешен, но саму живность я не изничтожал, это делали другие – охотники, мясники. И Эрлик-хан грешнику ответствует: ну, раз так, не тяжёл твой грех, человечек, и наказание тебе за него мы определим небольшое, не жестокое. Понятно, что этой историей монголы подвёрстывали строгую буддийскую аскезу к своему неискоренимому мясоедству, но я беззастенчиво пользовался народной байкой для подтверждения своих нигилистических выкладок. Обычно я говорил в кругу знакомых так: если бы меня накормили вкусным блюдом, а потом сообщили, что изготовлено оно из человечины, то я просто развёл бы руками и не почувствовал за собой никакой вины. Не я резал человека, не я угощал им гостя. Пускай упокоится в моём желудке, напитает меня силой и извергнется в надлежащее время в положенном виде. На эти рассуждения обычно откликались суровые ревнители любой морали, от посконной крестьянской до коммунистической, и впечатлительные девушки. Моралисты говорили, что я социопат, лишний человек в обществе, и грозили мне публичной казнью. Девушки говорили, что я идиот и презрительно отворачивались.
Теперь же выяснилось, что мой желудок,в отличие от разума, человечины не принимает. Непереваренные кусочки Семёна Богораза валялись в лужице среди бледных параллелепипедов картошки и розоватых листочков свёклы.
– Господи Боже мой, – я устало потёр виски и посмотрел в угол. Смотреть на Даню мне было страшно.
– Добро пожаловать в центр Союза Агностиков-Каннибалов, Джонни, – Даня подошёл ко мне и бесцеремонно поднял моё лицо за подбородок, чтобы я смотрел в его глаза, ледяные и насмешливые. – Мы хотим знать, откуда ты узнал о нашем существовании.
– Так, – я попытался выдохнуть и закашлялся. Остатки бомжа пытались выпорхнуть из меня. Даня подал мне стакан воды.
– Итак? – он вернулся на своё место и внимательно на меня смотрел.
– Давайте… Давайте предположим… Я не знаю, где всё это находится, где этот ваш центр. Меня привезли сюда спящим. Я очнулся от наркоза уже в чулане. Я ничего не видел, только вас…
– Ну, родной, ты ещё видел Макса, – Залягвин, кажется, понял, к чему я клоню и стал ещё более фамильярным. – И того парня, который доставил тебя сюда.
– Нет, его я не видел. Я же без очков был. Какой-то упырь в беретке Че Гевары.
– В любом случае ты видел меня и Макса.
– Я вас забуду. Обоих забуду. Честное слово, забуду, – я, кажется, начинал умолять.
– Дело не в этом, Джонни, – Залягвин покачал головой. – Нам нужен источник твоей информации, понимаешь? Канал слива, откуда идёт информация. Слабое звено в цепочке.
Чёрт! Я же вас выдумал, пидоры вы ёбаные, во все дыры дратые ублюдки! Вас нет, вас нет, вашу же мать, вас ведь нет!
А если они поймут, что ты их выдумал, то тебе точно конец, мальчик. Это произнёс Очень Важный Внутренний Голос, который просыпался только когда – совсем, всё, швах. Первый раз этот голос нашёптывал мне слова успокоения, когда я тонул на Чёрном море. Нас тогда трое тонуло. Вокруг были взрослые, но они думали, что мы дурачимся, как это заведено у глупых детей. Волк, волк! Никто не обращал внимания на наши детские вопли, а нас относило всё дальше и дальше, и вот тогда этот Голос и сказал мне, даже не сказал, а громко подумал, где-то глубоко-глубоко, в самой сердцевине, в самом средоточии моего я. – «Ты видел, как это – жить, мальчик», – сказал он. – «Теперь видь, как это – умирать. Не страшно. Просто видь это и будь спокойный». Видимо, Голосу тогда показалось, что мы трое уже покойники, разбухшие синие водоудавыши, страшные колоды, из которых через пять-десять-двадцать минут истечёт невинное жестокое доброе детское дыхание. Дыхание полетит своими особыми дыхательными путями, а колоды останутся на память обезумевшим от горя взрослым. Но это будут уже их, взрослых, дела. И Голос решил, что я должен хотя бы умереть достойно, без этих дурацких криков, которым всё равно никто не верит. Как самурай. И я стал спокойный. Я прекратил орать и то погружался в воду, то выныривал из последних сил. Тут нас и спасли. Дядька с берега, далёкого в этот миг, как никогда, углядел двух пацанят и одну девчонку, которые барахтаются как-то не так, как нужно. Взрослые, плескавшиеся рядом, как долбоебические бегемоты, все эти толстые тётки и вислоусые дядьки с пивными мамонами, не обращали на нас внимания, а он увидел. И по очереди вытащил всех троих. Тогда всё быстро забылось, – страх, крики, беспомощность, – остался только Внутренний Голос. Который на самом деле ничего говорил. Это больше было похоже на то, как если бы я был кинофильмом, который внезапно почувствовал, что его кто-то смотрит. Какой-то нечеловеческий глаз в самой глубине моего черепа, где-то у затылка, смотрящий через меня и думающий свои нечеловеческие мысли, которые в приблизительном переводе звучали бы как увещевание трепыхающегося на экране персонажа достойно идти к своему концу.