Выбрать главу
увидел брючный ремень, который он зачем-то вынул из своих уличных джинсов, когда переодевался, и повесил отдельно от остальной одежды, на стуле. Он взял его, ловко накинул на шею незадачливому молодому идиоту и быстро и умело задушил его. Друзья восприняли это второе убийство, совершённое словно бы в доказательство предыдущего, спокойно, никого из них не вырвало, никто не побежал звонить в милицию. Втроём они отнесли труп в погреб и разошлись по комнатам спать. Поскольку в те времена спальных мест в этой загородной резиденции было по-прежнему мало, кто-то из них спал в одной кровати вдвоём, и даже под одним одеялом. Никто не боялся, что такая же участь, как случайному гостю, уготована и ему. Все как-то нутром ощущали, что они вместе – одна компания, банда, секта, крепкая семья. Утром труп обмыли и разделали. На этот раз Ногин не проводил на даче всё свободное время, поэтому он угостил друзей блюдами из самых вкусных частей, а большой остаток оказавшегося съедобным человека они ночью сожгли на костре. Все с интересом смотрели на разверстое тело с отрезанными кусками, тело, зиявшее большими искусственными дырами по бокам, сзади и в середине. Бывший человек выглядел как-то особенно иллюзорно, непривычно, не буднично, он всем своим видом создавал ощущение, будто юбка бытия завернулась, и под ней оказалось что-то непонятное, может быть, женские ноги, но только такие, какими их могли бы увидеть коты или собаки, или, скажем, малые дети, забравшиеся под материны юбки без всяких дурных намерений. В общем, что-то настоящее, а не посюстороннее. Это другое тоже не поддавалось познанию, но оно хотя бы стоило того, чтобы жить – потому что эти дыры в реальности были пробиты их собственными безумными руками, разорвавшими завесу и теперь жадно и живо шарящими не то в пустоте, не то в какой-то нечеловеческой жиже. Познать это всё равно было нельзя, но как это отличалось от бесконечных серых будней! До этого жизнь наполняли скотские пьянки и скользкая потная ебля (до прихода западной культуры казавшаяся особо изощрённой), теперь же она пропиталась неуловимым волшебством и текла под звуки потайной беззвучной музыки, слышать которую может только посвящённый. «Ученика» никто не хватился. Сам он был из глубинки, трижды отчислялся из разных институтов, жил тайком в общагах и на чужих квартирах. Кто-то вспоминал его, конечно, спрашивал: «А где этот, как его, ну ты понял, о ком я? Что-то давно о нём ничего не слышно», – но вскоре и эти вопросы прекратились. А приятель Ногина Барханов, которого все они немножко недолюбливали и за глаза называли «жидом бархатым», вскоре установил контакты с обеспеченными кругами. В обеспеченных кругах нашлось немало желающих отведать человечины (они не боялись убийств, многих из них пытались убить и не одного человека убили по их приказу) и чувствовать себя при этом не либертеном-гедонистом, членом «Общества друзей преступления» или просто одиноким прихотливым маньяком, а настоящим художником, мучающимся от невыразимой сложности и бессмысленности этого мира, привносящим в игрушечное бытие элементы хаоса. Ногин и Еловин, второй теневой «философ» сообщества, провели несколько бесед и пару предварительных ужинов, после чего получили изрядные суммы. Старую занюханную дачу снесли и на её месте воздвигли новый дворец. Теперь раз в месяц сюда съезжалась пресыщенная элита – на жертвоприношение и пиршество, под вино и философские беседы. Чтобы никого не испугать (многие гедонисты оказались очень чувствительными), жертву не показывали. Всех кормили, все смеялись, балагурили, иронично именовали друг друга «людоедами» и «кровопийцами», потом те, кто желал присутствовать, выходили во двор, где им демонстрировали наполовину съеденного, раздетого до внутренностей человека, у которого была спилена верхушка черепа и вынут мозг («Это в знак того, что наши познавательные способности минимальны», – объяснял Ногин, – «мы вполне могли бы и обойтись без этих серых напластований, это почти как лишний вес, жировые складки или бабский целлюлит»). Человеческие остатки беззвучно скалились, но никто не видел в них обвинения, Ногин готов был за это поручиться: раздетый человек всегда смешон и жалок, он не смеет обвинять; человек, раздетый до мышц и костей, смешон вдвойне. – «Мы отнимаем его у червей», – говорил Ногин друзьям и спонсорам. – «Вообразите себя могильным червём? Какова между нами разница, а? Ведь мы занимаемся общим делом». – Гости аплодировали и самый отличившийся в только что закончившейся застольной беседе подносил факел к пропитанным бензином дровам. Остатки человека вспыхивали, и гости грелись около костра, кто-то танцевал, кто-то жадно вглядывался в чернеющую плоть. Так было лет пять, от появления нового президента до его взлёта на второй срок, золотое время. Дальше начался постепенный декаданс и разложение внутреннего круга. Общество чётко делилось на «теоретиков», включавших философский костяк секты и небольшой, жиденький приток молодняка (эти, помимо погружения в теоретические штудии, работали на общество секретарями, бухгалтерами и телохранителями) и «практиков» – тех представителей элиты, чьими членскими взносами вся эта шатия жила. Внезапно начались проблемы в среде теоретиков, причём не среди непроверенной сомнительной молодёжи (она-то как раз была предана делу учителей до мозга костей), а среди тех, кто примазался к теоретикам в самом начале. Один из них, Берсенев, внезапно заявил на очередном собрании, что каждый поедаемый труп должен проходить предварительный классовый и идеологический боди-контроль. – «Мы не можем есть непонятных людей с улицы», – заявил он. – «Мы должны придирчиво проверять свои жертвы…» – Тут на него уже зашикали, и сердитый Ногин сказал, что этих людей нельзя считать жертвами, во всяком случае, это не наша вина, что они умерли, и жертвы они не наши. Берсенев тем не менее продолжил свою мысль. Гораздо полезнее знать, кого убиваешь и кого ешь. Мы должны, считал он, близко знать каждого такого