Я даже не пытаюсь сопротивляться этому психу. А что, робко так говорю, мной можно делать, кроме отсечения частей тела, измельчения, располовинивания, если я топор? Ногин понимает, о чём я. Ты не бойся, впутывать тебя в наши человеческие мысли, подозрения, сведения счетов мы не будем. Кто сейчас проблемы топором решает? Это прошлый век. Ты у нас будешь как лакмусовая бумажка, или катализатор, или ингибитор, или как там это называется. А если выйдет, что я не топор? (Вот не надо этого говорить, но меня вечно чёрт за язык тянет). Если не топор, то домой поедешь. Был бы ты обычный человек, мы бы, может и съели тебя, но ты, если и не топор, то тебя так сделали или выглядишь так, как будто топор. А это уже немало. Подожди чуть-чуть. Думай: я – топор, я – топор, я – кусок прекрасного крепкого дерева с насаженной на него головой из первосортной стали.
22
Если избавить разглагольствования Ногина от излишней пафосности (похоже, она просто самозарождалась из напористости его голоса, из напряжённости речевых периодов и манерности его «спокойных» мест), если додумать за него ряд деталей, сочинить ему мотивацию некоторых поступков и посмотреть на получившееся целое нормальными, не-ногинскими глазами, то получится что-то вроде этого рассказа. Сам Ногин повествовал об этом совершенно иначе. В его тонких губах шипели, фыркали и плескались в слюне слова «экзистенциальный», «онтологический», «гносеология», «имманентность» и «примордиально» (один раз он даже произнёс «примордиальненько» и показал руками, что имеет в виду; Макс, наверное, понял – возможно, на бессознательном уровне; я, к счастью, нет).
Внушив мне мантру топора, Ногин иссяк, и в дело вступил Макс. Он вынул мой мобильник, предложил мне поездку в Ульяновск, не поленился проверить расписание поездов для достоверности и сам нажал кнопку вызова.
– Алло, – сказал я (стараясь не слушать мамин голос, чтобы не было так больно). – Мам, ты извини, что вчера так вышло… Да, да, я понимаю. Слушай, тут такое дело, я сейчас в Ульяновск еду, на недельку… К девушке в гости, к её деду и бабке. Да, конечно, уже заказаны. Собираемся сейчас. Я тебе ещё позвоню и напишу… Да, как раз к учёбе вернусь. Да. Ну да, само собой. Ну пока.
Вот так я и отправился в Ульяновск, судя по всему, к металлисту Саше (единственный знакомый мне ульяновец) и к его знакомым гопникам. А жить я буду у регининых пращуров, пока внучка оккупирует борюсиковскую хату. Хотя нет, там уже, скорее всего, предки вернулись, наверное, теперь они на съёмной хате регининой, вдвоём… Макс спрятал мобильник обратно, Ногин произнёс ещё несколько вежливых фраз, меня в очередной раз (в два голоса) заверили, что никто меня не будет ни убивать, ни есть, ни членовредительствовать, что если я окажусь не топором, а апельсиновым вареньем, меня просто отправят обратно. – «В конце концов, если вы начнёте болтать о том, что с вами произошло, вы довольно быстро превратитесь для нас в человека, а следовательно, станете съедобным, вот и всё», – подытожил Роман Фёдорович.
День я провёл «у себя» наверху. Меня покормили обедом, мне вернули рюкзак, не вынув из него паспорт и плеер (ещё там была книга Грэма Грина, прихваченная в понедельник, но её я не открывал, какие уж тут книги). Я бродил по коридору, старательно обходя кабинет Залягвина (хозяина на месте не было, но мне всё равно хотелось пройти мимо побыстрее), возвращался к себе, тоскливо смотрел в окно на угасающий день, потом в коридоре зажгли свет, и я тоже включил лампу. Пару раз зашёл в библиотеку на втором этаже и на второй раз внезапно обнаружил там ещё одного человека, старика. Я подумал, что это тот самый Еловин (Ногин упоминал о том, что он одряхлел, «и путь его земного странствия, его безуспешный, но оттого не перестающий быть героическим поиск хоть одной крупинки осмысленности в этих бесплодных землях близится к концу», – Ногин произнёс это с такой гримасой жалости и брезгливости , что стало ясно – в переводе на человеческий язык все вышепроизнесённые высокопарности означают, что Еловин – старый богемный пердун, из которого сыплется песок). Старик никак не отреагировал на моё появление. Он сидел в темноте, горел только торшер в углу. Казалось, что он спит или умер, но время от времени он шевелился: почёсывал колено, перекидывал ногу за ногу, осторожно, по-черепашьи поворачивал голову. Глаза его были открыты, но я так и не понял, куда он смотрит – во-первых, было темно, а во-вторых, на остром утином носу старика красовались квадратные тёмные очки. То, что старик смотрит, я обнаружил, когда забрёл в библиотеку второй раз, ближе к ужину. Торшер теперь был перенесён к столу, за которым старик сидел, откинувшись в кресле, очки его оказались жёлтыми, взгляд каким-то застывшим. Рядом с ним сидел один из молодых и читал старику какую-то книгу, причём он не просто читал её, а шептал – прямо в стариковское ухо, посмотрит в текст, потом пошепчет, потом опять – в книгу. При моём появлении гвардеец остановился и непонимающе посмотрел на меня, старик же совершенно не обратил внимания. Казалось, ему совершенно всё равно, шепчут ему или не шепчут. Может быть, он – слепой?