Двое мальчиков, посещавших суаре у ересиарха, вскоре присоединились к беседе и отчитались о последнем посещении.
– На этот раз о трупах ничего не было, – сказал один. – Он говорил с нами о кино.
– О старом и новом кино, – добавил второй.
– О кино? – переспросил Ногин. – Он – что, киноман?
– Ну не то что бы, – первый пожал плечами. – Он не любит новое кино. В основном он говорил о старом и новом Голливуде.
– Я не люблю никакого кино, – Ногин брезгливо отвернулся от них, не то «во ересь совращаемых», не то «агентов во вражеском центре», предоставив расспросы Максу. Еловин, видимо, тоже не любил кино, поскольку во время отчёта отмалчивался. Ересиарх не в первый раз радовал верхушку такими невинными беседами. Интересно, что мешает Ногину просто приказать кому-нибудь из юношей обвинить Колоднова в подстрекательстве, переманивании или ещё в каком-нибудь злоумышлении против секты. Неужели этот ебанат, убийца и людоед стремится сохранить чистые руки и выдержать честную игру до самого конца, чем бы вся эта катавасия ни закончилась? Нет, наверное, здесь что-то другое, такое же ебанатское, как и всё остальное…
К восьми подъехал Барханов, старый, грузный, с седыми неопрятными патлами до плеч и старческими пятнами на лице. Больше всего он напоминал Джозефа Гордон-Левитта, голливудского паренька с индейскими чертами лица (если бы тот дожил до шестидесяти и приобрёл многолетний стаж злоупотребления жирной пищей и алкоголем). Голос у Барханова был похож на ногинский – такой же резкий, напористый и при этом ещё и не манерный, что выгодно отличало его от Романа Фёдоровича (убийцы с манерными голосами – это что-то запредельно мерзкое, возможно, мне подсознательно думалось, что мужчина, говорящий с особыми интонациями, специальными растягиваниями гласных и специфическим произношением отдельных согласных звуков, должен иметь на это моральное право) и Еловина, у которого в полумёртвом голосе тоже проскальзывало что-то «эдакое». Он с порога объявил, что Колоднова уже невозможно терпеть и что с ним пора что-то делать, что все пассионарные агностики и все целеустремлённые каннибалы страны нам этого не простят, если мы с ним чего-нибудь не сделаем. Потом он заметил меня и удивлённо спросил:
– А это что за хрен с горы?
Макс что-то зашептал ему на ухо и Барханов, словно разочарованный объяснением, процедил:
– Ааа, э-этот, – и продолжил страстный, исполненный ненависти антиколодновский спич.
– Это человек, который тормозит всю нашу деятельность самим фактом своего существования! – ухал он. – Каждое мгновение, когда он там ест и пьёт у себя, от нас отворачиваются покровители. С каждым его словом им всё меньше хочется вкушать человеческое мясо. Каждый его жест, каждое движение, любое потягивание и изменение малейшей мышцы его тела, даже в те моменты, когда он спит в своей постели, каждая секунда его существования – это смерть, которая заглядывает к нам в окна и спрашивает: не заждались ли мы её?
Судя по тому, что никто не улыбался, не возмущался и вообще не выказывал никаких эмоций, я догадался, что это у Барханова такая манера изъясняться, драматизируя всё на свете.
– Он скоро будет здесь, – тускло заметил Ногин.
Барханова это не остановило.
– Это очень хорошо, что он будет здесь, потому что чем чаще он здесь будет бывать, тем лучше вы станете понимать, что ему здесь не место, что его вообще не должно быть. Тем лучше и вернее вы затвердите аморальность его существования, тем быстрее наполнится чаша терпения, чтобы опрокинуться и пролиться гневом и возмущением… Чем больше вы будете копить в себе праведную ненависть, тем сильнее она ударит, когда придёт час исполнения.
Так он трещал и трещал, ночное радио оккупантов или партизан, не важно, ни одного перерыва на рекламу. Главным были интонации и бесконечная вязь метафор, корявые библеизмы, беззаконно совокупившиеся с речами Геббельса и Левитана. Еловин вяло взблеивал в те редкие и недолгие промежутки, когда Барханов останавливался перевести дыхание. Мальчики унесли тарелки и принесли чай. Макс всё чаще посматривал на часы. Ногин закипал.
И вот наконец объект всеобщей ненависти появился. Первым его увидел гвардеец, сидевший на третьем этаже и следящий за дорогой. Он тут же позвонил Залягвину. Прибежали вышколенные гвардейцы, которые в мгновение ока убрали недопитый чай, принесли в гостиную вазы с фруктами и сластями и принялись готовить свежий. Колоднова ждали как важного чиновника, от которого зависят судьбы многих начинаний. Барханов приумолк, Еловин пересел в тень, а Ногин расчесал перед зеркалом волосы и бороду.