В ответ на мой мрачный взгляд всё шире расплывалась его улыбка. Глаза (блудливые, зелёные, изогнутые, жадные до смотрения) и губы (тонкие, порочные, жадные не до еды или срамных и обычных поцелуев, – это бы ещё ладно! – нет, они использовались им для выплёвывания той же самой мерзости, которую я и сам так самодовольно нёс ещё какую-то неделю назад, говорил её каждому встречному-поперечному-таракану-запечному, изрыгал, ежесекундно взрываясь от самодовольства и не замечая этих взрывов, нет, это ведь не я говорил дерзости и мерзости, а сама истина вещала через меня, выговаривала себя людям на посмех, укоризну и тяжёлую нутряную злость… и от моего лица тоже, наверное, оставалась одна эта бесчеловечная улыбка, парящая в недостижимой запредельной выси, куда подлым человекам, съедобным людишкам, скоту, созданному на поед, вовек не подняться)… Что ты можешь знать, сукин ты сын? Чему ты, ёбаный кусок говна, улыбаешься?!..
А он всё ухмылялся. Мне стало скучно. Я мог бы вцепиться в его горло руками и удушить, смотреть, как глаза вылезают из орбит, наливаясь кровью, а губы из улыбочной ниточки-дуги расширяются в петельку и жадно ловят перекрытый, недоступный больше кислород, потом я бы разбудил его мерзкую Софью, которая даже не заметила меня, растолкал бы её так грубо, как смогу, – чтобы она вызвала милицию или кого там, скоро они будут называться не так, а по-новому, по-хорошо-забытому-старому, как будто до революции, когда мы отрезали себя от Европы, понавыдумав небывалых слов и непереводимых понятий… сидел бы в кухне, спокойный и отрешённый, Пианист, возможно, скрутил бы мне руки, и кто-нибудь меня стукнул бы, а то вдруг я ещё кого попытаюсь задушить, потом – всё, что полагается: суд, каторга, отрезанность от каннибалов, аффект, опьянение – это смягчающее или отягчающее? – зона, выживание среди ублюдков, которые убивают, насилуют, проигрывают друг друга в карты, но хотя бы не едят… интересно, там можно было бы рассказать о том, что со мной на самом деле приключилось? что я спрятался сюда от поедания или ослепления и высылки слепым и беспалым в Сибирь? в Сибирь спрятаться от Сибири – смешно…
– Интересный бы вышел коленкор, – прервал меня Васё. Я что – вслух разговаривал?! Или это он говорил о чём-то, а я пропустил, уйдя в своё безумие? – Впрочем, почему бы и не так…
Он всё улыбался, только теперь хитро щурился, как довольный кот.
– Прости, я что-то пропустил? По-моему, я пьян…
– Нет-нет, я ничего не говорил. Просто у тебя во взгляде была такая ненависть, я подумал, как было бы весело, если бы ты меня убил, вот прямо сейчас, – он опять прищурился и подмигнул мне. – Хотя… У тебя ведь нет с собой ничего – ножа, пистолета, – да?.. Но ты бы мог убить меня как-нибудь трэшово, например, забить до смерти табуреткой, вон, видишь – в углу стоит? – я посмотрел в ту сторону, которую Васё указал мне поворотом головы. Действительно – там стоял белый табурет, заваленный каким-то хламом поверх стопки книг и тетрадей, его почти не было видно, только самый краешек, высовывавшийся из-под глянцевых журналов. – Ну или просто задушить, скажем. Шарфом или даже голыми руками… Впрочем, у тебя слабые руки, они негодные для душительства…
Откуда он знает, что я хотел задушить его? А, Господи, это всё простое развёртывание слов, бредовая фантазия.
– Нет, – продолжал Васё своё быстрое бормотание, – у тебя руки не душителя, к тому же я бы стал отбиваться. Точнее, моё тело отбивалось бы от тебя, от твоего тела, а сам я, – он выдержал паузу; такие раньше «мхатовскими» назывались, – сам я спокойно бы наблюдал за исходом борьбы этих двух тел. Смотрел бы, не становясь ни на чью сторону, настоящий взгляд стороннего наблюдателя…
Почесав веки, я устало опустился на диван рядом с ним. Он всё улыбался.
– Что же ты меня не душишь? Встретил Будду – убей Будду. Встретил Бога – задуши Бога…
– Бог умер, – сказал я.
– А ты ещё нет? – и он опять противно захохотал. – Впрочем, сейчас тебя занесло бы ещё дальше, потому что убив меня, ты убил бы васё окружающее.
– Господи, не смейся ты так, пожалуйста!