В те же годы в России, на юго-западной окраине жил неудачливый нищеброд Иосиф Джугашвили, которого судьба и безвольный характер швыряли из одной крайности в другую. Он то поступал в семинарию, чтобы стать священником, то начинал верить в новое учение, созданное лондонским изгнанником, то грабил инкассаторов и отдавал полученные деньги в кассу новой церкви, то поступал на работу в полицию секретным осведомителем, доносившим о своей секте. Среди прочих его недолгих увлечений было послушничество у хулигана, мошенника и просто весёлого человека Георгия Гурджиева, который увлёк юношу магическими операциями, а заодно переделал его гороскоп, сказав, что теперь его ждёт судьба великого властителя, а не мелкого бандита, как звёзды сулили ему раньше. Кроме того, Гурджиев во время совместных променадов и поздних завтраков объяснил молодому ещё Иосифу, что никакого Иосифа не существует, что есть сотни и даже тысячи Иосифов Джугашвили, каждый из которых не равен другому; все эти Иосифы мимолётны и быстротечны, они сменяют друг друга в двадцатипятилетнем теле, сидящем напротив него в уютной беседке, быстрее теней листвы; пока я сижу и говорю тебе это, ма-ла-дой, через тебя проносятся десятки тебя, а всё потому, что каждый из них – это никакой не ты, это всего лишь порождение моих слов, тот Иосиф, который выслушал мои первые слова уже вовсе не тот, что сейчас дослушивает; здесь Гурджиев закурил папиросу с турецким табаком, молниеносно вынув её и тут же спрятав красный портсигар с серебряной гравировкой, – что-то по-арабски, – в карман пиджака;
молодой с завистью и презрением посмотрел на умного и пообещал себе никогда не курить папирос; ты – кукла, всего лишь механическая кукла, внезапно сказал Гурджиев, ты и все остальные люди; Сталин начал было вставать с грязными словами, но Гурджиев пристально взглянул ему в глаза и неудачливый нищеброд сел обратно; Гурджиев удовлетворённо кивнул и выпустил ему в лицо дым, продолжая буравить взглядом; я – тоже кукла, доверительно сообщил Гурджиев, но я это знаю и потому уже это преодолел, а ты ещё нет, а теперь расплатись за нас обоих и убирайся отсюда; по щелчку узловатых, похожих на деревянные, пальцев Гурджиева, появился безусый мальчик и назвал точную сумму; Сталин вынул портмоне из брюк, выгреб оттуда мелочь, достал две купюры и положил на стол; постой, сказал Гурджиев, оставь парню на чай; Сталин вновь выгреб мелочь и аккуратно придавил купюры столбиком из монет, затем ушёл, не попрощавшись; Гурджиев остался допивать мукузани. Они встречались ещё несколько раз – Сталина взволновала идея о том, что никакого Сталина на самом деле нет; она очень хорошо объясняла, почему Сталин занимается чёрте чем и бросается из одной крайности в другую. Господа Бога душу мать, сказал Гурджиев и в сердцах хлопнул себя рукой по лбу, когда Сталин грубовато, но в то же время заискивающе стал расспрашивать его о подробностях сталинской размноженности. Господа Бога душу мать, повторил Гурджиев, ты просто баран, дурной баран! Сталин стерпел эти слова и за это узнал, что человеческих личностей и вовсе не существует, что все они не больше, чем трепыхания опавших листьев, перегоняемых ветром, всего лишь механические реакции на внешние раздражители. Кроме того, Сталин вновь заплатил в кабачке. В следующую встречу Гурджиев был устал и хмур и почти ничего не рассказывал, только мрачно ругался. Потом Сталина поймали полицейские и посадили, дальше были побеги, новые посадки, Туруханский край, где он чуть не замёрз, а Гурджиев за это же время поставил мистический балет на ориентальной подкладке, очаровал юного депрессивного мудака Успенского и уехал с ним на Кавказ, а оттуда – в Европу. Сталину было не до него, он искренне радовался и первой революции и второй, пил вино во время сухого закона, мрачно оправдываемый перед остальными товарищами Лениным («он же – грузин, им без этого никак»), командовал фронтом; и как-то незаметно гороскоп, переделанный Гурджиевым, начинал исполянться.