— Значит, вы с Аркадием все понимаете и во всем разбираетесь? А я, стало быть, нет? Так и запишем… Где у тебя топор? — спросил Василий.
— Зачем это тебе вдруг понадобился топор? — недоумевал Копейкин.
— Разобраться, понимаешь, немножко хочу в сущности микроскопического капитализма… Вот он! — обрадовался Василий, увидев под лавкой топор.
— Ты что же это, Васенька, задумал?
— Не бойся, Прохор Кузьмич… Не бойся…
Василий с топором в руках направился в вольер курятника. Схватив там первую попавшуюся курицу, он отрубил ей голову. На камне. То же он сделал со второй, выбросив ее за сетку вольера. Птицы, почуяв неладное, подняли дикое кудахтанье. Запах крови, подскакивающие в агонии обезглавленные куры заставили живых стремительно перепархивать высокую изгородь вольера. Такой прыти, такого лета, наверно, не бывало и у их диких предков.
Когда Василий отрубал голову петуху, прибежали Серафима Григорьевна и Ангелина.
— В своем ли ты уме? В своем ли? — кричала Серафима. — Отдай топор! Отдай топор! — просила она, боясь приблизиться к Василию.
Зато Ангелина вошла смело за сетку вольера и сказала:
— Милый мой, давай их прикончим завтра. Организованно.
Василий отдал топор Копейкину и примирительно сказал:
— Я всегда знал, что ты любишь и понимаешь меня. Когда я вижу курицу, у меня плачет свод и падают на него кирпичи… Но лучше бы их, проклятых, прирезать сегодня!
Ангелина увела мужа в дом. Серафима, не на шутку струхнув, старалась не попадаться на глаза Василию.
— Что с ним? Сколько выпили? — стала наступать Серафима на Копейкина.
А тот, почему-то вдруг тоже осмелев, сказал:
— Литру!
На столе между тем стояла единственная недопитая четвертинка клюквенной настойки.
— Никогда я его таким не видывала. Неужели обвал свода на него так подействовал? — хотела она выяснить причину буйства Василия.
Копейкин мудрил:
— Что считать сводом? Если то, на чем волосы растут и картуз носят, так, пожалуй, этот свод сильно у него нагрет. И тебе бы, Григорьевна, не помешало бы и коз, это самое… того…
Серафима оглянулась на дом, потом сказала:
— Не подрубал бы ты сук, на котором сидишь, Прохор Кузьмич.
А он не будь плох:
— Не о сучьях теперь думать надо, а о дереве, на котором они растут. А я ни на чем не сижу. Я птица вольная! — Говоря так, Копейкин взмахнул руками, как крыльями. — Порх! — и нет меня тут…
— Так что же ты…
— Курей жалко, Григорьевна. Нестись они без меня хуже будут!
Серафима Григорьевна уставилась на Копейкина, как щука на ерша. И рада бы проглотить, да колючки страшат.
— Сегодня отдам я тебе яичный должок, Прохор Кузьмич. Не зажилю.
— Ну, так ведь, — ответил Копейкин, — разве за тобой пропадет? Подожду.
Скрежеща зубами, злясь на унижающее ее бессилие, Серафима Григорьевна отправилась в свинарник. В доме, пока не угомонится Василий, показываться не следовало…
XLI
Жара не спадала, и вечером от нее изнывало все живое. Раскаленный диск солнца сел в марево над лесом. Земля на грядах и дорожках испещрилась мелкими трещинками.
Всплыли еще три издыхающих карпа. Шутка поминутно пила.
Василий Петрович лежал рядом с Линой на широкой сосновой кровати. Он смотрел в потолок, а она гладила его мягкие волосы, в которых появилась еще не замеченная Василием седая прядь. Ангелина понимала, может быть, даже лучше, чем сам Василий, что в его и в ее жизни произошло гораздо большее, чем в мартеновской печи и уж конечно в курятнике.
Дышалось тяжело. Было жарко и при открытых окнах.
Но вот качнулась тюлевая занавеска. Дохнул ветерок. Пахнуло свежестью. Послышался далекий глухой отзвук грома.
— Наконец-то…
— Кажется, дождались, Васенька.
Ветер дунул сильнее и уронил герань в глиняном горшке.
— Черт с ней, — сказал Василий. — Закрой дверь, чтобы не было сквозняка.