Хотел было Птушков за Настей Белкиной приволокнуться. Но председатель правду сказал, вокруг нее всегда кто-нибудь из четверых ее ухажеров вился. С одной стороны; это было очень удобно: все, что надо в клубе, в библиотеке, всегда будет сделано. Но и нескладность с этим немалая: никогда девушка не бывает одна.
Купил в сельмаге валенки и полушубок — как у Никешина, такую же лохматую шапку с ушами. Мог гулять по селу, не ежась и не торопясь поскорее под крышу, к печке. Ходил в лес, к обрывам над замерзшими снежными озерами; пробирался к ним меж сосен и елей по глубокому снегу, едва не черпая его высокими валенками. Видел чьи-то следы, но не понимал, чьи — может быть, лисьи или волчьи, а может быть, беличьи или ку-ницыны, — кто же их знает? Звериные, словом. Видел раз лося. Стоял рогач и объедал ветви с куста. Не стал его тревожить, замер за сосной, долго смотрел на большущего сильного зверя, любовался им.
Начал захаживать по вечерам в чайную. Официально она была открыта до девяти. Но, заперев двери с улицы, в нее впускали со двора ещё и в десять. Из спиртных напитков в буфете были только разноцветные наливки да ещё было шампанское. Но бутылки с ними так и стояли на полках, нетронутые. Водку посетители приносили с собой, выливали ее из бутылок в пузатые белые чайники, — и получалось, будто бы кипяточек попивают, крякая после каждого выпитого залпом стакана и торопливо заедая его грибком или селедочкой.
В чайной возникали споры, диспуты, перебранки. А чаще за столами текла мирная беседа про все, кто что знал. Стоило городскому писателю появиться в чайной, его непременно начинали расспрашивать про писательскую жизнь. Верно ли, что у такого-то писателя сто миллионов на сберегательной книжке? А верно ли, что такой-то вообще денег не считает, правительство определило ему открытый счет — бери из банка сколько хочешь? А над чем работает сейчас такой-то? А почему не видно, не слышно такого-то? — выпустил после войны книжку, и на этом точка. Были и другие, которых интересовало: а как это пишут, как что придумывают? Или все из жизни? Ну, а с чего начинают, ну как вот начало получается? Даже старики не были равнодушны к писательской жизни, к делам литературы. По-своему, по-разному, но дела эти занимали всех. Терпеливо объяснял и разъяснял Птушков, отвечал на десятки вопросов. Попытался было почитать свои стихи. Слушали вежливо, тихо, но и реагировали только из вежливости: «Да… вот как… что ж!..» Огорчился, решил, что слушатели, видимо, не доросли до понимания настоящей поэзии. Его стихи рассчитаны на людей с тонким восприятием, с воспитанными, развитыми чувствами. А тут народ был неинтеллектуальный, огрубевший в борьбе с природой, сухой.
Он, в свою очередь, расспрашивал посетителей чайной о их жизни, о их желаниях и думах. Высказался однажды о русской печке — какая в ней заключена поэзия и какая животворная сила: печка греет, печка кормит, на печке можно спать, на печке люди родятся.
Посмеялись, сказали: это хорошо вот так, из города на время приехав, умиляться. Русская печка, верно, была великим изобретением народа. Но, дорогой товарищ, бери печку нашу вместе с избой, дай нам добрую городскую квартиру с водопроводом и газом. Меняем, не задумываясь; в придачу ещё и корову с поросенком получишь, коромысла и ведра, чугуны и вилы, решето и толкушку.
Однажды в чайную зашел широкоплечий человек в черном полупальто с барашковым серым воротником, в такого же меха высокой шапке, в белых, обшитых коричневой кожей бурках. По тем приветственным восклицаниям, какими его встретили, Птушков понял, что это тот самый инженер Лебедев, который занимается механизацией животноводства в колхозе. Присутствующие в чайной их познакомили.
— Очень рад, — сказал Лебедев. — Они здесь — черти дремучие. К ним культуру пожарным насосом качать надо. А мы, как известно, шприциком ее вводим. Что, неверно говорю? Засмеялись. Кто-то сказал:
— Верно или неверно, но и от истины недалеко.
— Так что очень хорошо, товарищ Птушков, что вы здесь. Может быть, вокруг вас этакий вен-тиляторчик заработает, воздух освежится. Только за ихними девками не вздумайте бегать. Это же чертовки, русалки.
— Особенно вдовы! — снова сказал кто-то, и после этого смех стал всеобщим.
Лебедев ухмыльнулся.
— Вот видите, — обратился он к Птушкову, — каждый шаг знают. Дремучий народ, говорю. И на что, думаете, намекают? На то, что я с вашей хозяйкой, с Натальей Дмитриевной, все вместе да вместе. Жених, говорят, да невеста. Эх, вы, олухи царя небесного! Да у меня детей двое, старшему двадцать первый год.
— Ну вот сынок бы ваш с дочкой, а вы, как говорится, с мамой!..
Лебедев махнул рукой: ну вас, таких не переговоришь.
— Харч-то есть тут какой-нибудь? Ему принесли борщ, принесли гуляш.
— А вообще, — сказал он, — был бы я не женатый… Замечательная она женщина, товарищ Птушков, Наталья-то Дмитриевна. В чрезвычайно трудных условиях подняла в колхозе молочнотоварную ферму. И ещё выше пойдет со своими показателями. Умная, настойчивая, энергичная…
Лебедев говорил, прихлебывая с ложки горячий борщ, а Птушкову вновь виделась крепкая хозяйкина фигура, ее бедра и такая грудь, какими вдохновлялись самые талантливые мастера времен Возрождения.
— Да, да, да, — поддакивал он Лебедеву, все дальше и дальше уходя мыслью от застольной беседы. На днях он звонил Юлии. Не хочет разговаривать, вешает трубку. Неужели она не понимает, что сидит он здесь из-за нее.
— Согласны? — услышал он вопрос Лебедева.
— В каком смысле? — спросил, чтобы выйти из положения.
— Ну как — в каком? Возьмем ружья да и отправимся.
— Ах, вы имеете в виду охоту!
— Не имею в виду, а прямо говорю о ней.
— Нет, товарищ Лебедев, я не охотник… Откровенно говоря, ещё и ружья никогда не держал в руках. Да и жалко же будет убивать животных. Я предпочитаю любоваться природой. А…
— И зря! Охота ни с чем не сравнимое удовольствие. А то бы пошли? Ружей у меня целых три. Запасу всякого огневого тоже хватит.
— Не смогу, не смогу, нет. Спасибо. Лебедев ушел, большой, шумный, уверенный в себе, влюбленный в жизнь, в работу, умеющий сразу находить с людьми общий, простой, доверительный язык. Птушков смотрел ему вслед с завистью и с раздражением. Сам он был находчив лишь один на один, и притом с женщинами; находчив, может быть, больше, чем надо бы. Только вот Юлия, Юлия… Она обломала ему крылья. Со дня встречи с нею, с того вечера в лесу и блужданий по ночной дороге он стал непривычным для себя, безвольным. Ах, Юлия, Юлия… Ах, если бы, если бы… Если бы вы были с ним, — все бы встало на место; мало того — все изменилось бы, он бы писал стихи, каких, может быть, никто ещё и не знает.
Расплатился, надел свой полушубок, намотал на шею шарф, нахлобучил шапку, вышел на улицу. Снег хрустел под ногами, искрился от лунного света. Над крышами, в тихом воздухе, стояли дымы, — запоздавшие хозяйки готовили ужин.
Шел медленно. С ним приветливо здоровались девушки. Ребята-школьники забегали вперед и, глядя ему в глаза, орали: «Здравствуйте, дяденька писатель!» Кивал головой, отвечал. Но ему было скучно и одиноко в этой закинутой в зимние снежные леса далекой деревне. Без городского шума нет жизни, есть что-то, недалеко ушедшее от первобытности. Здесь все для брюха, для брюха, для брюха — удои, урожаи, мясопоставки, обмолоты… И ничего для чувств. Литература, искусство — они для мира, в котором главенствуют чувства. В Озёрах Виталию Птушкову делать нечего. Это мир Лебедевых. Они здесь в своей тарелке, их нисколько не тревожит мысль, что не хлебом единым жив человек.
Подойдя к дому Морошкиных, увидел освещенное окно Светланы, услышал за ним веселую музыку, — завела радиолу, полученную мамашей в премию, крутит дурацкие пластинки. Не пошел бы в дом, сел бы на лавочку возле ворот, переждал бы шумиху. Но сядешь — озябнешь. А больше — куда в этой глуши и пойдешь? В клуб? — там Настины ухажеры хозяйничают. Аккордеон поди притащили, лупят каблуками в пол.
Ничего не оставалось, — вошел во двор, пошаркал ногами о половик в сенях, толкнул дверь.