Было без четверти двенадцать. Он стоял с пером за ухом, а эпоха за окном жгла иконы, чтобы варить мясо. И тут Митрофан Драч понял свою трагедию — его было некому спасать.
КРОВИНОЧКА
Нина Михайловна протянула с порога тапочки: — А то грязь нанесёшь.
Топчась на мокром половике, Илья Петрович неуклюже протиснулся в щель.
— А зонт поставь в угол — натечёт.
Вечерело, но солнце ещё тускло густело на посуде, пуская по стенам «зайчиков». Весь день налетали дожди, полоснув молниями, неслись мимо, и сейчас наступил просвет: у скользкого крыльца застрекотали цикады.
Стараясь не замарать вешалку, Илья Петрович снял плащ, поцеловав мать в отвисшую щёку.
На подзеркальнике заблестел пузырёк:
— Ты просила лекарство.
Нина Михайловна вынула деньги, но Илья Петрович отмахнулся:
— Куда прикажешь?
Пёстрые обои скрадывали пятна, везде чистота, на подоконнике душно желтели флоксы, косили шеи гладиолусы.
Илья Петрович грузно опустился в шезлонг. Мать, горбясь на табурете, ревниво следила:
— Смотри, продавишь.
— Послушай, — взорвался Илья Петрович, — я же спросил!
Переезжая на дачу, Нина Михайловна пускала на лето квартирантов, и невестка не могла ей этого простить. Их семья ютилась в коммуналке: тёрлись спинами на кухне, чихали из-за линявшей соседской кошки. «Свекровь — чужая кровь», — ворчали домашние, и Илья Петрович разрывался, как речной паром между берегами. Впрочем, его брак давно треснул, и в эту пропасть сыпались годы, изрешечённые склоками, в которых разменной монетой была дочь.
Теребя пуговицу, мать уставилась в стену.
— Ты бы открыла форточку…
Мать поёжилась, процедив сквозь зубы, что сквозняки опаснее динамита.
«Всех переживёт», — подумал Илья Петрович, целясь в дерево бегущей по стеклу каплей.
Но Нина Михайловна не захотела комкать свидание — на скатерти появились чашки, заклубился чай.
— Этот злополучный шезлонг, — гремя блюдцами, причитала она. — Ты же знаешь, как я люблю тебя — каждый день молюсь.
Илье Петровичу стало неловко. Глядя на лопавшееся пузырями варенье, он вспомнил, как в детстве, вычёсывая упрямые колтуны, мать обнимала его худую шею и, отложив гребень, ласково шептала: «Кровиночка, мой ненаглядный!»
Посыпал дождь, забарабанил по крыше всё сильнее, сильнее.
Лиля звонила… — пробормотал он как можно безразличнее.
Да? И как ей в Америке?
Хорошо.
Евреям везде хорошо.
Однажды он спросил, зачем она разлучила их, спросил с тупым равнодушием — пора желаний давно прошла. «Для тебя же старалась», — не повела она бровью. И Илья Петрович поразился искренности старческого лицемерия.
— Если хочешь, открой форточку.
Из затянутого марлей квадрата потянуло сыростью. Застыв у окна, Илья Петрович раздвинул поблёкший цветник, поскрёб ногтем запотевшее стекло. От мутной гряды вдруг оживших обид у него свело скулы.
— Как жена?
Илья Петрович пожал плечами. Он чувствовал себя зайцем, на которого охотятся с вертолёта.
— Это потому что сходились без любви, — вынесли ему приговор. — Вот мы с твоим отцом.
Илья Петрович вспомнил мелочное недовольство, нескончаемую охоту за пылью и скандалы через два дня на третий.
«Отчего Золушка терпела мачеху? — спрашивал отца маленький Илюша. — Почему не убежала за тридевять земель?»
Отвернувшись, отец невнятно бормотал, и на его сутулившейся спине читалось, что состарившемуся рабу не нужны оковы.