Выбрать главу

— Мы пишем небесный диктант, — согласился Неволин, — лишь повторяя невидимые страницы.

Онисим откашлялся.

Забавно, что губернатор, написав «Преступление и наказание», совершенно преобразился, и, увидев это, суд его освободил. А в камере, где свершилось раскаянье, осталось нацарапанное на стене двустишие: «Над колодцем мы кружим, как птицы, но не можем в колодце напиться».

Онисим облокотился на стол и начал тереть кулаками слипавшиеся глаза.

Стало тихо, как в пустом кармане. Неволин уставился в точку, представляя прозрение губернатора.

— Да, искусство — великая сила! — пробормотал он. — А что было дальше?

— Дальше? — зевнул Онисим. — Обычная история… Однажды губернатор сосчитал глотками бутылку

коньяка, разбил её о мостовую и распустившейся «розочкой» вскрыл себе вены.

Развалившись на столе, Онисим упёрся щекой в переплетённые руки.

— Подражать — дело опасное, — пробормотал он сквозь сон. — Знал я одного — переписывал Жорж Санд, думал, руку набьёт, а кончилось тем, что стал женщиной.

Поначалу мир кажется старше тебя, но с возрастом — моложе. Гермаген Дуров уже видел его насквозь, как рёбра на рентгеновском снимке, и для него оставался лишь один секрет — почему реальность неуступчива, а цена расчётам — копейка в базарный день. С ним словно играли в кошки-мышки. Загадает встречу — она расстроится, поставит на чёрное — выпадет красное, задумает строить жизнь, как широкую лестницу, а она выходит суковатым бревном. Гермаген избегал ошибок, как волчьих ям, подгадывал и так и сяк, но всё случалось не «благодаря», а «вопреки». «Настоящее определяется не прошлым, а будущим, — успокаивал он себя, — которое водит его за собой, как собачку».

Женясь, Гермаген надеялся, что они с женой станут, как губы, которые соединяет молчание, а разделяют слова, но остался один-одинёшенек, как нос на лице.

И Гермаген Дуров, которым был во сне Аристарх Неволин, повесив в угол время, исполосованное, как шкура тигра, семейными обедами и телефонными звонками, ушёл из дома, куда глаза глядят. Он и сам не знал, почему это сделал, не знал, что откликнулся на приглашение к чужому одиночеству. Он подражал, но кому — не ведал, он копировал, но оригинал был от него за семью печатями. Стоило Аристарху обжечь язык, как язык Гермагена вываливался изо рта, будто его укусила пчела. А если Неволин подхватывал насморк, Дуров чихал. Иногда сны Неволина повторялись, и тогда дни Гермагена становились похожими, как капли. Он метался по сну комнатной собачкой, а его свобода определялась длинной поводка.

Однако на чужом языке говорят с акцентом. «В старости ничего не держится, — с кислой миной жаловался Неволин, — ни штаны на боках, ни язык за зубами». «Старость болтлива и пускает ветры», — сжимая кулаки, кричал во сне Дуров. Он говорил фразы, которых не понимал, но Неволин видел, что во времени Гермагена одиночество сверлит дыры, сквозь которые струится будущее, а его время дырявит единственный крюк, на котором оно висит полинявшей тряпкой. Отшельничество Гермагена было гвоздями, которыми строят дом, а его — теми, что забивают в гроб.

Осень принесла букву «р» в названиях месяцев. Герма-ген брёл по бульвару, вытаптывая сапогами жухлую листву, косясь на сиротевшие на лавочках газеты, на скособоченные, черневшие урны, полные мусора и обрывков разговоров. «Москва — это блудница, — думал Гермаген, — она гуляет со всеми, не принадлежа никому».

Ещё недавно он мечтал быть один, но одиночество, как горчичник, — сначала греет, а потом делается нестерпимым. И Дуров толкнул дверь ночного кафе. Зал был пуст, однако за его столик тотчас опустился моряк. Его привыкшее к палубе тело раскачивало стул, волосы по-прежнему трепал ветер, а тельняшка пропахла солью, которая выступила на губах сразу, как только обсохло молоко.

Выпивая, моряк косил глаза к стакану и закусывал водку махрой. «У кого нет дома, тот умничает в гостях», — прочитал Гермаген татуировку, выползшую из-под задравшегося рукава. Моряк ухмыльнулся, и его лицо вытянулось, как у барсука.

— Чтобы жить, нужно мириться с абсурдом, — почесал он мочку уха, сделавшись вдруг таинственным и печальным. — Вот одна из историй, которые дарит

ВОЙНА

Мой дед застал ещё первую германскую. После ужина он снова попадал на неё, попыхивая кривой трубкой и разглаживая обкусанным мундштуком длинные усы. Ел он быстро, а говорил медленно, будто ступал по тонкому льду. У деда было маленькое, опрятное лицо, ямочка на подбородке — глубже рта, а скулы — шире улыбки. Он постоянно лохматил волосы пятернёй, и его глаза горели, как натёртые кирпичом медяки.