Выбрать главу

Что ж это было жестоко!

На экране я — сияющая, в молочного цвета свитере, веду легкомысленную беседу с Павлом о «магии выдержки». Мой голос звучал фальшиво — восторженно, вопросы — наивно-глуповаты. «Правда ли, что каждое вино имеет характер?» Боже. Я смотрела на это свое улыбающееся, гладкое отражение и чувствовала острую, почти физическую неприязнь. Эта девушка была зациклена на правильно расставленном искусственном свете и композиции, нежели информации. Словно вторя моему настроению в углу кадра, за моей спиной, Лика Воронова, отхлебнув вина, закатила глаза с таким ледяным, безразличным презрением, что по моей спине пробежал холодок. Раньше этот кадр мною бы с легкой руки был вырезан за «неэстетичность»… Теперь же, поставив на паузу, я увеличила его, вглядываясь в каждую морщинку на её идеальном лице.

Анжелика поправляла жемчужную серёжку левой рукой… Насторожившись, я мигом перешла по ссылке на ее аккаунт в соцсетях, которым со мной любезно поделился один из ее давних поклонников в череде постов о поместье. Больше сотни архивных светских фотографий со съемочных площадок, благотворительных балов и рекламных акций. На одной из них она правой рукой режет стейк. На фото с яхты — также правой держит бокал… Но вот на фото со съёмок для глянца пять лет назад, где она позирует со скрипкой чётко видно: левая рука — на грифе, правая держит смычок. Она левша! И годами тщательно это скрывала, переучиваясь для «нормального», светского образа. А здесь, в стрессовой ситуации, автоматизм взял своё. Почему? Стыд? Причуда? Или часть какой-то маскировки? Я создала папку «Лика: доминирующая рука». И почувствовала дичайшую неловкость – кажется, я теперь цеплялась за любой намек на подозрительность.

Дверь в библиотеку с тихим скрипом приоткрылась. Я вздрогнула так, что чуть не уронила планшет. После того анонимного письма («…будьте осторожны с тем, что снимаете») я стала болезненно реагировать на каждый звук. Особенно на скрипы в этой старой, полной теней усадьбе. Сократив препровождение в своей комнате настолько, насколько только могла, я специально выбирала места, где в любой момент, только, лишь громко закричав, могла тут же оказаться в центре внимания. В связи с этим бильярдная казалась безопаснее, с двумя то выходами.

В дверях показалась макушка в мелкий завиток Софьи, облегченно улыбнувшейся при виде меня и вплывшей в комнату с мольбертом под мышкой.
— Не помешаю? — её голос был хриплым от бессонницы. — В библиотеке… пахнет сыростью, тоской и слишком много призраков. А здесь свет хороший. И, кажется, есть ещё один живой человек.
— Заходи, — я махнула рукой, с усилием возвращая дыхание в норму. — Добро пожаловать в мой цифровой бункер. Здесь я пытаюсь пережить атаку из неувенчавшихся успехом надежд моего менеджера, заказчиков и аудитории.

С Софьей мы заметно сдружились в последние дни. Из бестелесного призрака, молчаливо скользящего по коридорам, она постепенно превращалась в самого человечного временного обитателя этого дома. Толчком послужила та самая бутылка вина, которую она принесла в мою комнату после истории с анонимной запиской, о которой я, кстати, так и не рассказала Максиму… Владимировичу, конечно же.

После первого бокала мы молчали… Потом заговорили о ерунде: о въевшемся запахе старого дерева и воска, о вечном полумраке, о назойливых дедлайнах. И где-то на втором бокале плотина прорвалась. Мы, избегая разговоров об убийстве, заговорили о страхе. Настоящем, простом, животном страхе запертых в клетке существ. Я призналась, что боюсь оставаться одна в комнате, что вздрагиваю от каждого скрипа. Она же сказала, что боится тишины, потому что именно в тишине слишком громко звучат воспоминания. Мы не утешали друг друга пустыми словами. Мы просто разделили этот страх пополам, и от этого он стал чуть менее всепоглощающим.

С тех пор она снова начала рисовать — не наспех, не в миниатюрный скетчбук, а на больших листах, прикреплённых к мольберту, который теперь вечно таскала за собой. Я наблюдала, как её пальцы, обычно нервно теребящие край кардигана, теперь уверенно и почти жадно водили углём, пастелью, кистью с тонким кончиком.

— Ты как будто ожила, — буквально вчера заметила я, заваривая нам чай в маленьком изящном чайничке.
Софья оторвалась от этюда — она писала вид из моего окна, тот самый унылый пейзаж с мокрыми виноградниками.
— Знаешь, что самое страшное было после смерти отца? — спросила она не оборачиваясь. — Не горе в общем понимании этого слова... Это было ощущение, что все краски во мне высохли. Я смотрела на окружающий серый мир, даже не различая оттенков… словно через высококонтрастный чёрно-белый фильтр ужасного качества. А здесь… — она махнула кистью в сторону окна, — здесь слишком много оттенков серого… И слишком много настоящей боли вокруг, не той, что я годами носила в себе как оправдание своего провала. Это странным образом… возвращает цвет.
— Даже такому? — я кивнула на хмурый пейзаж.
— Особенно такому. Это честный, неприукрашенный цвет… Попробуй выложить это без фильтра.
Я взяла телефон, сделала кадр. Посмотрела. Унылая слякоть за стеклом. Потом посмотрела на её холст. На нём была не слякоть. Была влажная, дышащая глубина, тоска, вправленная в композицию, игра свинцовых и серебристых тонов. Она видела куда больше меня. Она была художницей от бога.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍