Серёга проглотил ком, бескомпромиссно подкативший к горлу, и обернулся. Она стояла в нескольких метрах от него, рядом с Верой, и тоже смотрела на тело.
— Ты! — Серёгин голос вырвался из груди хрипом. — Ты, стерва!
Чужие руки схватили его сзади и повлекли прочь, к дороге, где он и сел — прямо на мокрую землю. Рядом запричитала женщина. Вера, исчезнувшая на какое-то время, быстро вернулась и накрыла Петра простынёй, а потом подошла, опустилась рядом и аккуратно взяла Серёгу за руку своей тёплой, живой ладонью. Она что-то спрашивала. Он молчал.
Слова в голове распадались — звонко, быстро и насовсем. Мелькали какие-то лица, кто-то подносил к его губам кружку с ледяной водой — тонкую, с надколотым краем. Но он только отплёвывался.
Серёга поднял голову, только когда рядом затарахтели двигатели машин. Из первой вышли двое — молодой ещё совсем парень, крепкий и широкий в плечах и…
— Вот чёрт, — выдохнул Серёга.
Харитон тут же ободряюще похлопал его по плечу. Один из полицейских приблизился к ним и остановился, кивнув.
— Сколько лет, — безрадостно бросил Серёга.
— Много, — ответил участковый Старченко и пошёл к пруду.
Засновали люди, растянулась лента, замелькали чемоданчики, перчатки. Шуршание скотча, скрипы молний, сухие щелчки — всё это накладывалось на гул голосов, создавая ощущение беспокойного муравейника.
Серёга отлично помнил, когда Старченко приехал в село впервые, хотя с того дня прошло без малого тридцать лет. Тогда этот человек, теперь уже изрядно пополневший, поседевший и обзаведшийся непроходящей усталостью в глазах, был молодым и перспективным. Наверное. Кто ж его знает, как у них там всё устроено?
И эта повторившаяся картина отдалась в груди Серёги жаром: день, клонящийся к закату, пруд, подёрнутый ряской, толпа, тело. Только кто-то вокруг постарел, а кто-то не изменился ни на день. Трава у воды казалась всё такой же, и запах был тот же — тяжёлый, тинистый, как стоячее время.
Вот только у кромки воды лежал теперь не кто-то, а Серёгин друг.
Единственный. Самый лучший.
Где-то рядом уже затарахтел молодой полицейский — Серёга услышал краем уха, как тот представлялся — в таком-то звании Романов. Звонкий, уверенный, новый, чистенький, с характером. Пока ещё с характером.
Слышали что-нибудь? Где вчера были? Вы обнаружили? Как заметили? Кто вызывал? Вопросы долетали до Серёги ничего не значащими отрывками. Они звучали, как капли дождя по шиферу — часто, но мимо.
— Как Ваша фамилия?
— Жаворонкова, — почти пропела Марина.
Рядом дёрнулась Вера: Серёга заметил, как она напряглась, услышав эту фамилию. Он зажмурился, лишь бы не прислушиваться. Всё это было слишком знакомо — как старая песня, которую не хочешь слышать, но знаешь наизусть.
— Соседка, Марта увидела, — прозвучал через какое-то время сбоку голос Веры. — Я выбежала на крик. Когда поняла, что… Кто это… Позвонила в полицию. Нет, ничего не слышала, нет. Утром здесь проходила, но не заметила. Дождь сильный был днём, да.
Слова звучали правильно, по порядку, но в них чувствовалась дрожь. Серёге тоже задавали вопросы — он даже отвечал, но как-то сквозь туман.
Вы вчера пили? Пил. Лучше б спросил, когда я в последний раз не пил.
А он пил? Тоже пил. Тоже на застолье? Да. Много? Как все. И это много? И это много.
Давно вы его знали? Всю жизнь.
Он где проживал? У меня. Временно. Собирался уезжать скоро.
Ночью слышали что-нибудь? Нет.
Если бы слышал, остановил бы идиота.
— Максим, иди сюда! — окликнул Романова Старченко.
И тот исчез. Вера снова что-то говорила.
— Он утонул, — буркнул Серёга себе под нос, но знал, что Вера услышала. — Просто утонул. Сейчас заберут и уедут, как тогда.
— Как тогда? — переспросила Вера.
Но он уже снова замолчал. Пришёл Ярослав, протянул ему бутылку, и Серёга тут же отхлебнул, даже не поморщившись от горечи.
Когда вокруг стало прохладнее, Серёга наконец-то очнулся. Потянуло сыростью и железом. Двое полицейских говорили теперь с Григорьевичем:
— Да кто ж его знает-то? — восклицал Григорьевич. — Мы с дочкой в доме и во дворе весь день были, на улицу и не выглядывали. Да в голову бы никому такое не пришло! Вчера весь день смурной был, вот и… Вот дурак! — он горько отмахивался и переводил взгляд куда-то вдаль.
Григорьевич вытирал лоб платком, а руки у него дрожали — не от возраста, от другого. Романов начинал злиться — это было видно по его разрумянившемуся лицу. Он топтался на месте, сжимал пальцы в кулаки, нервно подёргивал ремень. Старченко смотрел не на Григорьевича, а сквозь него: он понимал, что всё это — фарс. Да все понимали. Кроме молодого Романова. И Веры, наверное.