Бред. Плевать, во что они верят. Плевать, что она сейчас, возможно, нарушит закон. Осточертело. Грудь Веры вздымалась. Плевать было не на людей — на усталость, на бессмысленность, на это странное, зыбкое, гниющее село, в котором правда всегда пахла порчей. Её не интересовало, что будет после. Только сейчас.
Вере не обязательно было верить в то же, что они, чтобы этим воспользоваться. Не нужно было принимать безумие, чтобы сыграть на нём. Не было нужно становиться частью ритуала, чтобы направить его силу туда, куда нужно. Вера поняла: она только что узнала, как взять чужие правила и превратить их в свои.
И Вера, замахнувшись, со всей силы воткнула нож в столешницу.
Соломонида взвилась, вжалась в побелку печки — желая, очевидно, стать частью её холодного камня, раствориться, исчезнуть, сбежать куда-то, где не будет ни незваных гостей, ни ножа, ни этого утра. Движения её были беспорядочными, судорожными — не как у женщины, а как у мотылька, пойманного в ладони.
— Что было в письмах? — спросила Вера, не отпуская рукоятку ножа из руки. — Что было в письмах, Соломонида? — повторила она, вновь склоняясь к той.
Слова её были ледяными, и в каждом таился стук сердца, обострённый до предела. Не осталось ни страха, ни сомнения, только желание — вцепиться в суть, вытащить её, пусть даже с мясом. Сила в Верином голосе исходила не от тела, а от внутреннего надлома.
— Правда, — голос Соломониды вновь утратил былую язвительность. — Правда там была! Не для твоих глаз! Ни для чьих глаз! Наша правда! Наша! Отпусти!
Интонации у неё путались и срывались. Это была исповедь — грязная, демоническая, горькая. Но исповедь.
— Про клад? — спросила Вера и ужаснулась тому, как исказился её собственный голос — создавалось впечатление, что он шёл из самой сердцевины её злости. — Ты его ищешь? В письмах про него?
Харитон захохотал, и Вера обернулась. В нём не было радости и веселья — только усмешка, скрюченные губы и блеск в глазах, от которого хотелось отступить. И тут Вера вспомнила — ясно и отчётливо — их с ним разговор под осиной в грозу:
— А что ты удивляешься? — развёл руками Харитон. — В селе слухи быстро расходятся. А твой вор так орал! Даже у нас дома слышно было. Так что, Николай видел кого?
Почему она раньше не обратила на это внимание? Откуда он мог знать, что из дома что-то украли? То, что он знал про похищение писем, можно было понять ещё тогда, но Вера не заметила, пропустила мимо ушей, а теперь Харитон стоял в углу, растянув губы в жуткой ухмылке.
Прямо перед ним в едва ли не боевой стойке замерла Марта. Она тут же плеснула в Харитона воду из бутылки, и смех его сорвался, сменившись тихим шипением. Харитон и дети отпрянули к стене, уворачиваясь от брызг.
Они двигались почти синхронно: нелепо, судорожно, словно связанные одной волей, одним импульсом страха… Перед водой? Это было безумие. Настоящее, неподдельное, кристаллизовавшееся в сельских интерьерах, но из-за этого более острое, более ощутимое. Всё вокруг — трещинки в штукатурке, окна, занавески в цветочек — казалось, подыгрывало этому помешательству.
— Да что с вами? — сорвался с губ Веры вопрос, хотя она знала, что не услышит правду, только фольклорный бред. — Что вообще происходит?
— Она ведьма, — отозвалась Марта. — А эти — бесы, — она указала на детей и Харитона. В бутылке — святая вода. А когда втыкаешь нож в столешницу — ведьма теряет силу.
Быть не может. Они сошли с ума.
Они верили не в сказки, не в старые суеверия — а в то, что они — часть этого. Не свидетели — участники. Не жертвы — создатели. Они не прятались от тьмы, они в ней жили. И в их глазах было не отречение от реальности, а её иная версия, искавшая не подтверждения, а новых поклонников.
Вера хотела проснуться и знала, чувствовала всем телом — не спит. Всё это — правда, всё, что окружает её — происходит на самом деле.
Она снова повернулась к Соломониде. Та, словно почуяв взгляд, вздрогнула. Больше не скалилась, не хихикала. Теперь перед Верой была просто женщина — загнанная, сломленная, но всё ещё с тёмной искрой, затаённой в глубине.
— Дело в кладе? — снова спросила Вера. — Скажи правду, и я отпущу тебя.
Это произнесла не она, а та, в кого она превратилась за эти дни — та, кого село вытянуло изнутри. Всё теперь было слишком далеко — и жалость, и прежняя она.