— Это Вы? — скрипнул в разгорячённом воздухе её голос. — Это ведь Вы, да?
Она не знала, зачем спрашивает — всё и так было ясно. Ведь у ног Старченко, развеивая все разночтения, стояла металлическая канистра с бензином.
Старченко затянулся, выдохнул, и сигаретный дым поплыл в сторону пожара. Всё это было сделано слишком медленно, слишком спокойно, словно перед участковым был не пожар, а давний долг, который наконец-то отдали.
— А кто же ещё? — отозвался Старченко наконец, без раздражения и вызова.
Словно Вера задала банальнейший вопрос, и он просто озвучил очевидность, которую все, кроме неё, уже признали.
И что делать? Бежать домой, звонить в полицию, чтобы забрали своего безумца? Кричать, тыкать в него пальцем, чтобы его мужики скрутили, пока он не уехал? Что делать? Что?
В голове крутились одни и те же мысли, и каждая глохла, не дойдя до конца. Вера чувствовала, как беспомощность копится в горле вязким сгустком. Это село, эти люди — они больше не укладывались в её логику, не вписывались ни в одну привычную схему.
— Зачем Вы это сделали? — спросила Вера.
Вопрос был глупый, неуместный. Разве может быть нормальная причина? Разве осталось в этом месте хоть что-то нормальное? Колокол всё не стихал, он звонил, и гул от него коробил нутро, заставляя ледяной ком ворочаться в груди.
— Романов умер, — проговорил Старченко.
И было в этих словах не объяснение, не причина, а истощение, сквозящее в каждом движении участкового. Словно он произнёс не имя, а проклятие — не Романову, а селу, себе, ей, всему, что ещё теплилось в этом месте.
Вера вздрогнула от этой фразы. В теле вспыхнула резкая, обжигающая дрожь:
— Но Вы же полицейский, — пробормотала Вера. — Есть ведь закон, есть ведь…
— Я же сказал тебе уехать, — перебил Веру Старченко, снова глядя на неё. — Здесь свои законы. А до тебя никак не дойдёт.
Голос его был ровный, без нажима, как если бы он объяснял, что трава растёт вверх, а небо — это всего лишь воздух.
Кто-то аккуратно тронул Веру за предплечье и повлёк прочь. Это была Марта — снова холодная, отстранённая, одной рукой придерживающая Веру, а другой — сжимающая ладошку Аркаши.
Её движения были точны, как у человека, который знает: если не держать себя в руках, сойдёшь с ума. Она даже не смотрела на Веру — просто направляла так, как ведут слепого через проезжую часть. Без слов, без вопросов, без оглядки. Они пошли по улице — назад, к своим домам, и Вера не сопротивлялась. А какой был смысл? Нужно было подождать пару часов. Приедет Света, пройдут похороны — и всё. Вещи, машина и дальняя дорога. Прочь.
Прочь от целого села безумцев.
От каждого взгляда, от каждого полушёпота, от звона колокола, от канистры у ног полицейского, от улыбки Серёги, от равнодушия Димы, от иголок, ножей и забытых записок. Прочь — туда, где снова можно будет сделать вид, что есть реальность, и она подчиняется законам, а не чьей-то кривой фантазии.
Когда они оказались у Вериного дома, Марта отпустила её руку, прошла во двор, склонилась у крыльца и аккуратно, через какую-то бог знает откуда взявшуюся тряпку, что-то достала из-под ступенек. Когда она повернулась, в руках её оказалось что-то маленькое, тёмное, лохматое — то ли куколка, то ли чучело.
У Веры в животе словно сжался невидимый кулак: вещь в руках Марты излучала нечто такое, что не поддавалось объяснению, но от чего хотелось отстраниться.
— Что это? — безучастно, не надеясь на нормальный ответ, спросила Вера.
— То, что шумело и громило твой дом последние три ночи, — заявил кто-то слева.
Ярослав. Откуда он опять взялся? Шёл за ними, или возник из воздуха так, как тень отделяется от ног в прыжке?
— Полтергейст? — хмыкнула Вера, но веселья в её интонации не было.
Шутка родилась из пустоты — как автоматическая защита от нелепости, в которую превращался каждый следующий эпизод этой сельской пьесы. Вера видела, как Марта, держа находку на вытянутой руке, двинулась назад — к горящей бане. Пусть идёт. Было ощущение, что Марта сейчас совершит нечто ритуальное, выученное, как заговор на исцеление — и Вере не хотелось быть этому свидетелем. Пусть это произойдёт где-то за её спиной, в другом мире.